Get Adobe Flash player

из цикла "Постижение Наполеона"

ИСТОРИЯ  ПОБЕГА  ГРАФА  ЛАВАЛЕТТА

С. 1

Публичная жизнь Наполеона проходила на глазах многих миллионов людей. Приватная - на глазах не столь многих и тем более не миллионов. Воспоминания самых близких к нему вызывают повышенный интерес. К таким людям относился и граф Антуан Мари Шаман Лавалетт - по возрасту ровесник Наполеона, по должности - его адъютант, впоследствии министр и доверенное лицо во многих непубличных предприятиях императора. После падения Первой империи он был арестован, но с помощью жены и дочери сумел сбежать из тюрьмы и благополучно дожить до седин, написав мемуары. История его побега и история его семьи - одна из самых волнительных и драматических жизненных страниц, наполненная множеством догадок и вымыслов, щедро рождавшимися в высших кругах французского общества, потому что очень долго была окружена тайной: его жена Эмилия потеряла рассудок; дочь Жозефина, повзрослев, на протяжении нескольких лет была близкой подругой художника Эжена Делакруа; сам он жил с непрекращающимся чувством вины… Мне захотелось побольше узнать об этой тайне и дальнейшей судьбе участников событий - и для начала я перевела ряд фрагментов из воспоминаний самого графа. Итак, вначале небольшое введение - история знакомства Эмилии и Антуана.

 

MEMOIRS OF COUNT LAVALETTE, ADJUTANT AND PRIVATE SECRETARY TO NAPOLEON

GIBBINGS AND COMPANY, Ld.

18, BURY STREET, LONDON, W.C.

1894

Из главы XXXVII (стр.362 - 368)

Луиза Эмилия де Богарне родилась в 1780 г. Ее отец, Francis, Marquis de Beauharnais, женился на своей первой кузине, дочери графини Фанни де Богарне, к-рая приобрела нек-рую известность в литературе и сестре графа де Богарне, к-рый умер пэром Франции и чья дочь сейчас великая герцогиня Бадена. Маркиз де Богарне был главой семьи. Его брат Александр, к-рый женился на мадемуазель Жозефине Таше де ла Пажери, имел двоих детей, Евгения и Гортензию. Мой тесть имел только одну выжившую дочь.

После созыва Генеральных штатов Александр был избран депутатом от дворянства Blaisois. Старший брат, Francis, был назван сверхштатным членом дворянства Парижа и занял свое место в Палате после 6 октября 1789 г. вместо M. de Lally Tollendal, оставившего Францию в этот период. Александр обнялся со свободой и был награжден эшафотом. Francis всегда голосовал с правой стороны и в 1792 г. присоединился к принцам у Кобленца. Мадам де Богарне вскоре разделила судьбу со всеми дворянами, оставшимися во Франции. Она была помещена в тюрьму, где оставалась свыше двух лет. Юная Эмилия должна была заботиться о гувернантке, или, скорее избегать вульгарных капризов нек-рых домочадцев, разделявших движение и страсти толпы. Рожденная эмигрировавшими родителями, бедный ребенок должен был ассистировать патриотическим процессиям, к-рые проходили ежемесячно по республиканским выходным. Она часто говорила: "Я была очень болезненно используемой в таких случаях моими компаньонками, юными девушками по соседству. Они не могли простить мне мой высокий рост и благородные черты, к-рые контрастировали с большинством из них. Дочь эмигранта маркиза и арестованной матери едва ли могла разделить честь их компании. Для меня исключение не было постыдным в моих глазах, но моя гувернантка, хотя не имела предубеждения против моих подруг, была очень осторожна в советах мне к их обществу в своих собственных интересах. Малейшая недоброжелательность, к-рую она бы показала, могла бы способствовать ее аресту".

В этот ужасный период сумасшествия и фанатизма, частная жизнь была предметом для ревности и непрерывного надзора. Привратники в дворянских домах были обязаны для их собственного самосохранения становиться шпионами и информаторами. Слуги снова были хозяевами, или, скорее, тиранами тех, кто им платил. Они были недовольны, что дочь эмигранта не участвовала в ученическом сообществе, руководствовалась манерами и занималась чем-то благородным и деликатным. Двое кузенов Эмилии были учениками: Гортензия - у портнихи матери, Евгений - у краснодеревщика в предместьи Сен-Жермен. 9 Термидора свергали тиранию, мадам де Богарне вышла из тюрьмы и Эмилию отправили вместе со своей кузиной в интернат, к-рый мадам Кампан создала в Сен-Жермен-ан-Ле. Там они продолжили свое образование, к-рое было прервано через 2 года.

Генерал Бонапарт, у к-рого я в то время был адъютантом, послал меня в 1796 г. в Париж с тем, чтобы я следовал по пятам двух Консулов и Директории. Я написал ему правду, с откровенностью, к-рая задела его чувства, насколько опасно и позорно было бы подтвердить его согласие на переворот 18 Фриктюдора. Директория вскоре узнала о моих мнениях, и хотя они не рискнули наказать меня за это, они выразили такое большое возмущение, что Генерал Бонапарт не посчитал нужным взять меня с собой в Париж, когда он вернулся из Итальянской армии. Он оставил меня на Раштаттском конгрессе; и я присоединился к нему только через 3 недели перед его отбытием в Египетскую экспедицию. Все мои товарищи получили продвижение: Генерал хотел наградить и меня; но, не желая подвергать себя отказу из Правительства, он решил заключить брак между мной и мадмуазель Богарне. Однажды, когда я сопровождал его в Казначейство, чтобы ускорить посылку суммы, к-рую просили в Тулоне для флота, он приказал своему кучеру ехать вдоль новых Бульваров, чтобы на досуге поговорить со мной. "Я не могу сделать тебя майором", - сказал он. "Я должен, следовательно, тебя женить: ты женишься на Эмилии де Богарне. Она очень красива и очень хорошо образована. Ты знаешь ее?" "Я видел ее дважды. Но, генерал, я невезучий. Мы собираемся в Африку: меня могут убить, что станет в таком случае с моей бедной вдовой? Кроме того, я вообще не склонен жениться". "Мужчина должен жениться, чтобы иметь детей; это главная цель жизни. Конечно, тебя могут убить. Ну, в таком случае она станет вдовой одного из моих адъютантов - защитника своей страны. Она будет получать пенсию и сможет снова выйти замуж с пользой. Сейчас она дочь эмигранта, у к-рой никого нет: моя жена не может представить ее обществу. Она, бедная девочка! заслуживает лучшей участи. Идем, это дело должно быть быстро улажено. Этим утром говорил о ней с мадам Бонапарт: мать уже дала свое согласие. Свадьба состоится через 8 дней, я дам тебе 2 недели для вашего медового месяца. Ты будешь должен прибыть и присоединиться к нам в Тулоне 29-го". (Это было 9-го.) Я не мог удержаться от смеха, пока он говорил: - и наконец, я сказал: "Я сделаю то, что Вы пожелаете. Но будет ли девушка расположена ко мне? Я не хочу принуждать ее к склонности ко мне". "Она утомилась от своего интерната и стала бы несчастной, если ей придется вернуться к матери. Во время твоего отсутствия она будет жить со своим дедом в Фонтенбло. Тебя не убьют, и ты найдешь ее, когда вернешься. Давай, давай! Все решено. Скажи кучеру ехать домой".

Вечером я пошел повидаться с мадам Бонапарт. Она знала, что должно было произойти, и была достаточно добра, чтобы показать определенное удовлетворение и назвала меня своим племянником. "Завтра", она сказала, "мы все поедем в Сен-Жермен. Я представлю вас своей племяннице. Вам будет очень приятно с ней: она прелестная девушка!"

Соответственно, на следующий день Генерал, мадам Бонапарт, Евгений и я, отправились в открытом экипаже в Сен-Жермен и остановились у мадам Кампан. Визит был большим событием для интерната: все девушки были у окон, в гостиных, или во дворе, потому что они получили выходной. Мы скоро вошли в сады. Среди сорока юных леди я с волнением искал ту, к-рая должна была стать моей женой. Ее кузина, Гортензия, привела ее к нам, чтобы она могла поприветствовать Генерала, и представила ее тетушке. Она действительно была самой красивой из всех. Ее стать была высокой, наполненной изяществом, ее черты были очаровательны и светившееся прекрасное лицо подчеркивало замешательство. Ее застенчивость была настолько велика, что Генерал не мог удержаться от смеха; но дальше этого он не пошел. Было решено, что мы позавтракаем на траве в саду. И тем не менее я почувствовал себя крайне неловко. Захочет ли она меня? Подчинится ли она  без нежелания? Этот внезапный брак и этот скорый отъезд удручали меня. Когда мы встали и круг был разомкнут, я попросил Евгения проводить свою кузину в уединенную прогулку. Я присоединился к ним и он оставил нас. Затем я коснулся деликатной темы. Я не скрывал ни свое рождение, ни свое желание фортуны, и добавил: "Я ничем не владею, кроме своей шпаги и доброй воли, к-рые принадлежат Генералу; и я должен буду оставить вас через 2 недели. Откройте мне ваше сердце. Я чувствую себя способным любить вас всей душой, но этого недостаточно. Если этот брак неприятен вам, откажите с полным доверием ко мне; будет нетрудно найти повод сломать его. Я уеду; вы не будете страдать и я сохраню ваш секрет".

Пока я говорил, она смотрела в землю; ее ответом была только улыбка, и она дала мне букетик цветов, к-рый держала в руке. Я обнял ее. Мы медленно вернулись к компании; и 8 дней спустя мы отправились в муниципалитет. На следующий день, бедный священник, не принявший присяги, поженил нас в маленьком монастыре Conception на улице Сент-Оноре. Это было по какой-то причине запрещено, но Эмилия настаивала на этом важном пункте: ее благочестие было нежным и искренним.

Через несколько дней после нашего брака я должен был начать тайную подготовку для моей поездки в Тулон, куда Генерал уже прибыл. Я был согласен с тем, что Эмилия должна была бы разделить время моего отсутствия между ее тетушкой и дедушкой, к-рому было 86 лет, но к-рый сохранил в этом преклонном возрасте здравый рассудок, любезность и даже умеренность, и к-рый обожал свою внучку. Я оставил ее, не прощаясь: для нашего расставания это было бы слишком болезненно. Я не вернулся, пока не прошло 18 месяцев. Мои предчувствия не оправдались. Из 8 адъютантов Генерала 4 погибли. Julien и Sulkowski были убиты арабами, Crosier был убит при осаде St. John Акры и Guibert в битве при Абукире. Дюрок и Евгений Богарне были тяжело ранены. Мерлин и я сбежали. Слава и удача были дорого куплены Генералом Бонапартом.

После моего возвращения во Францию и спустя нек-рое время после 18 брюмера, я получил приказ отправиться в Саксонию с полномочиями вести переговоры о мире с Австрией в том случае, если бы она имела намерение сделать это в середине войны. Я взял мадам де Лавалетт с собой. После 1792 г. люди северной Германии не видели французских женщин. Они были убеждены в том, что все француженки были распутницами, необразованными и почти голыми. Их удивление было велико, когда они увидели молодую женщину, совершенно скромную, чересчур застенчивую, одетую с приличием и хорошим вкусом, и к-рая могла послужить моделью для наиболее чопорных представительниц своего пола.

Восхищение, к-рое она получила, существенно увеличило ее известность. Мы посетили Карнавал в Берлине. Весь двор, и особенно королева, окружили ее добротой и вниманием. Она была средством разрушения экстравагантных предубеждений, к-рые выставлялись против французских женщин и привела привередливых немцев к уважению тех, кто пришел после нее.

Мое пребывание в Германии перестало быть необходимым после победы при Хогенлиндене. Затем Первый Консул снова призвал меня к себе; и когда он разместил императорскую корону над головой Жозефины, ее племянница стала именоваться Dame d'Atours. Ее функции были нелегкими для выполнения. Император, к-рый хотел управлять своим домашним хозяйством также, как он это делал в своей обширной империи, был далек от получения такого же послушания здесь. Он распорядился, чтобы лавочники, к-рые поставляли туалет Императрицы, только один день в неделю должны были бы приниматься в ее присутствии; что Dame d'Atours должна помогать во всех сделках, сохранять все счета купленного и быть ответственной за все распоряжения относительно желаемого. Эти правила вскоре вызвали неудовольствие Императрицы. Dame d'Atours запротестовала; она попала в немилость и постепенно ее функции свелись к тем, к-рые были у Dame du Palais. К счастью для нее, Император не был недоволен ею. Но того, что она была неспособна сделать, Император тоже сделать не мог; и леди чести, мадам де Лярошфуко не могла избежать многих мелких споров, к-рые делали ее очень неудобной. Развод Императора и его брак с Марией Луизой восстановили свободу мадам де Лавалетт. С того времени она перестала появляться в Тюильри; так что к катастрофе 1814 г. она была подготовлена, и невзирая на боль, ее благодарность к Императору преобладала в ее чувствах к нему, она приучила себя без особых проблем к той мрачной жизни, к-рую вела на протяжении трех последних лет.

С. 2

[А теперь - собственно интересующая нас история]

Из главы XXXIII (стр.324 - 330)

…Наконец, я узнал роковую новость о битве при Ватерлоо и на следующее утро Император прибыл. Я примчался в Елисейский дворец увидеть его: он принял меня в своей гардеробной, и как только увидел, встретил меня с ужасающим эпилептическим смехом. "О, мой Бог!", сказал он, поднимая свои глаза к небу и 2-3 раза осматривая комнату вверх-вниз. Это проявление отчаяния, однако, было кратковременным. Вскоре он овладел собой и спросил, что собирались делать в Палате Представителей. Я не мог даже попытаться скрыть, что раздражение там достигло высшего уровня и что большинство, казалось, решили требовать его отречения и объявить об этом, если он не сделает этого сам по собственной воле. "Как это?" сказал он. "Если соответствующие меры не будут приняты, враг будет стоять у ворот через 8 дней. Увы!" он добавил, "я приучил их к таким большим победам, что они не знают, как пережить один день неудачи! Что станет с бедной Францией? Я сделал все, что мог, для нее." Затем он глубоко вздохнул. Кто-то хотел поговорить с ним, и я оставил его с обязательством возвратиться несколькими часами позже. Я провел день в поиске информации среди всех моих друзей и знакомых. Я нашел во всех них или большое уныние, или экстравагантную радость, к-рые скрывались за притворной тревогой и жалостью ко мне, каковые я отвергал с большим негодованием. На Палату Представителей надежды не оставалось. Все сказали, что желали свободы, но между двумя врагами, к-рые появились, чтобы уничтожить ее , они предпочтут иностранцев, друзей Бурбонов Наполеону, к-рый мог бы еще продолжать борьбу, потому что они были настолько глупы, что презирали последнего и боялись его. Кроме того, каждый индивид давал советы только от негодования или самомнения. Некоторые надеялись сбежать в суматохе, потому что их никто не знал; другие думали, что они смогут воспользоваться обстоятельствами; и большинство глупо доверявших обещаниям иностранных владык, было все еще убеждено, что Бурбоны никогда не вернутся в Париж, и, наконец, что король, убежденный в своей слабости и неспособности к управлению, будет так сильно обуздан и скован, что будет не способен ни отомстить за себя, ни нарушить Конституцию. Те, кто придерживался последнего мнения, были друзьями Фуше, к-рый давал им понять, что ничего другого не остается, кроме как подчиниться и что он один мог бы найти средства спасти их и установить здание свободы. Палата Пэров представляла более печальное зрелище. Исключая бесстрашного Thibaudeau, к-рый до последнего момента выступал с завидной энергией против Бурбонов, почти все остальные не думали ни о чем другом, кроме того, чтобы выйти из передряги с наименьшими возможными потерями. Нек-рые даже не старались скрыть свое желание снова склониться под ярмом, и смотрели на себя как на обязанных уплатить авансом либо за то, чтобы остаться в Палате Пэров, либо за то, чтобы избежать мести. Большинство, однако, хотели бы пасть с достоинством, но у них не было твердой воли. Палата ждала резолюций Представителей и рассчитывала на них, как если бы этот щит мог сохранить. Напрасно я предъявил иск тем, кто согласился выслушать меня: "Мы не можем сбежать, вы должны оставить все надежды. Другая Палата была созвана людьми по форме, соответствующей Конституции, мы, напротив, никто, но друзья бывшего Императора; мы не вынуждены ничего принимать. Каждый из нас, выбирая свои шаги здесь, получил предложение проскрипции от Бурбонов. Мы сейчас повстанцы: мы ничего не можем сделать кроме того, чтобы озарить наши последние моменты благородной энергией и пасть с достоинством".

Но я разговаривал с людьми, слишком старыми для того, чтобы отказаться от сладости жизни и у к-рых ничего не сохранилось в сердцах, кроме желания самосохранения и страха невзгод. Я должен, однако, сделать несколько исключений, среди к-рых я назову имя старого Сийеса, к-рый полностью оправдал мое мнение о нем. Он имел привычку, и, возможно, смелость, выступать публично, но я никогда не слышал более энергичных выражений о ненависти к рабству и более сильных и свободных идей о необходимости бороться против этого до конца.

На следующий день я вернулся к Императору. Он получил очень позитивные отчеты о чувствованиях в Палате Представителей. Отчеты, однако, были немного преувеличены; ему не казалось, по моему убеждению, что резолюция была реально готовой для провозглашения его отречения. Я был лучше информирован по существу; и пришел к нему, не имея малейших разумных сомнений в том, что наилучший выход для него - еще один раз спуститься с трона. Я сообщил ему все детали, к-рые получил сам и не постеснялся посоветовать ему следовать самым наилучшим для него способом. Он выслушал меня с мрачным вздохом, и хотя в нек-рой мере владел собой, волнение его ума и ужас его положения выдавали себя на его лице и во всех движениях. "Я знаю", сказал я, "что Ваше Величество все еще может держать меч наголо, но с кем и против кого? Уныние уже охладило смелость каждого, армия все еще в большом смятении, из Парижа нечего ждать и переворот 18 Брюмера не может быть возобновлен." "Такие мысли", ответил он, останавливаясь, "далеки от моих размышлений. Я не хочу более ничего слышать о себе. Но бедная Франция!" В этот момент вошли S--- и С--- и нарисовали полную картину раздражения депутатов, они убеждали его подписать отречение. Несколько слов, пророненных им, доказали нам, что он считал смерть более предпочтительной этому шагу, но все же он сделал его.

Этот великий акт был исполнен, он оставался спокойным на протяжении целого дня, давая совет о позиции армии, к-рую надо было принять, и о существе переговоров с врагом, к-рые должны были быть проведены. Он особенно настаивал на необходимости провозгласить императором его сына, но не столько для преимущества ребенка, сколько с целью необходимости объединить в одном лице всю силу чувств и привязанностей. К сожалению, никто не хотел его слушать. Нек-рые здравомыслящие и смелые люди сплотились вокруг этого предложения в двух Палатах; но страх останавливал большинство; и среди тех, кто оставался свободным от него, многие думали, что публичная декларация Свободы и резолюция о защите ее любой ценой вынудят врага и Бурбонов повернуть назад. Странное заблуждение слабости и недостатка опыта! Это должно, однако, вызывать уважение, потому что имело в качестве источника любовь к своей стране, но в то время как мы извиняем это, можно ли это оправдать? Население столицы вернулось к своему обычному внешнему виду, к-рый был полностью безразличным, с решением кричать "Да здравствует король!", обеспечивая прибывшему королю хорошее сопровождение; и никто не должен оценивать всю столицу по одной тридцатой части жителей, к-рые звали к оружию и объявляли себя горячими противниками возвращения изгнанной семьи.

23 числа я вернулся в Елисейский дворец. Император уже 2 часа находился в своей ванной. Он сам вернулся к рассуждению об отступлении, к-рое он был вынужден выбрать, и говорил о Соединенных Штатах. Я отверг эту идею без раздумий и с той степенью страстности, к-рая его удивила. "Почему не Америка?" спросил он. "Потому что Моро скрывался там". Замечание было резким, и я никогда не простил бы себя за высказанное, если бы не изменил свое мнение несколько дней спустя. Он услышал это без видимого плохого настроения, но я не сомневаюсь, что оно оставило неблагоприятное впечатление в его разуме. Я настаивал на выборе Англии, и причина, к-рую я привел, внушала доверие; но после того, как оставил его, я встретил Генерала F--- в салоне и передал ему наш разговор. Он ответил: "Вы ошибаетесь в отношении английского правительства. В этой стране все институты отлично подходят для своей нации, но иностранцам не допускается пользоваться своими преимуществами. Император никогда ничего не найдет в этой стране, кроме угнетения и несправедливости. Нация не будет консультировать лечение, к-рое он будет проходить, и поверьте моим словам, трудно найти защиту там, где возможные беззакония будут нацелены на месть."

Эти рассуждения поразили меня и я попросил F--- сообщить их Императору. Я не мог, однако, принять их без нек-рого ограничения. Я мог представить себе, что английское правительство может думать о необходимости безопасности Европы, запретить все связи между Императором и его многочисленными приверженцами; но приговорить его к очень медленной и самой ужасной смерти, - испробовать на нем всю сущность жестокости, - изобрести для него страдания, неизвестные большинству самых жестоких тиранов - (в каком другом свете можно рассматривать невыносимое отделение от всей связи с цивилизацией и человеческим родом; - от его жены и ребенка, от к-рых он даже не мог получать писем для утешения в его изгнании): - эти виды благородный ум не мог даже ожидать. [Здесь хочется вспомнить всю суровую реальность жизни на Святой Елене - прим. Т.Л.] После такого поведения, мы можем допустить подозрение, что в Англии, нации столь почтенной в других отношениях, существует холодность сердца, с полным отсутствием гуманности и щедрости с момента ее раненой гордости.

Император отправился жить в Мальмезон. Его сопровождали туда Герцогиня де Сен Ло, Бертран и его семья, и Герцог де Бассано. Я бывал там несколько раз в день; потому что не мог оставить мадам де Сен Ло, к-рая сильно страдала здоровьем в связи с последними событиями. В день прибытия в свое уединение он предложил мне сопровождать его за границу. "Друэ", сказал он, "остался во Франции. Я вижу, что Военный министр желает ему не потеряться в своей стране. Я не могу жаловаться, но это большая потеря для меня; я никогда не встречал лучшей головы или более праведного сердца. Этот человек был создан быть премьер-министром где угодно". Я отказался сопровождать его следующими словами: "У меня есть дочь 13-ти лет: моя жена на четвертом месяце беременности; я не могу решиться оставить ее. Дайте мне нек-рое время и я присоединюсь к вам, где бы вы ни были. Я оставался верен Вашему величеству в лучшие времена, и вы можете рассчитывать на меня. Тем не менее, если бы моя жена не нуждалась во мне, я лучше бы пошел с вами, потому что у меня грустные прдчувствия относительно моей судьбы".

Император не ответил, но я видел по выражению его лица, что он имел не лучшие предчувствия по поводу моей судьбы, чем я. Однако, враг приближался, и в течение 3-х последних дней он попросил Временное правительство передать в его распоряжение фрегат, на к-ром он мог бы отправиться в Америку. Ему обещали, и даже настаивали на его отъезде, но он сам хотел предъявить приказ капитану передать его в Соединенные Штаты, но приказа все не было. Мы все чувствовали, что задержка даже на один час может подвергнуть его свободу опасности. После того, как мы обсудили эту тему между собой, я пошел к нему и сильно расписал, как опасно может быть промедление. Он заметил, что не может ехать без приказа. "Отправляйтесь тем не менее", я отвечал; "ваше присутствие на борту корабля будет все еще иметь большую силу для французов; отрубите швартовы, пообещайте деньги экипажу, и если капитан будет сопротивляться, отправьте его на берег, и поднимите паруса. У меня не осталось ни малейших сомнений в том, что Фуше продал вас союзникам". "Я тоже уверен в этом; но пойди и сделай последнее усилие с Морским министром". Я отправился немедленно к М. Дюкрэ. Он был в постели и выслушал меня с безразличием, к-рое заставило вскипеть мою кровь. Он сказал мне: "Я только министр. Идите к Фуше; говорите с Правительством. Что касается меня, то я ничего не могу сделать. Доброй ночи". И он закутался в одеяла. Я оставил его, но я не мог добиться успеха в разговорах ни с Фуше, ни с кем-нибудь другим. Было 2 часа ночи, когда я вернулся в Мальмезон; Император был в постели. Меня провели в его спальню, где я отчитался о результатах своей миссии и возобновил свои мольбы. Он выслушал меня, но не ответил. Он поднялся, однако, и провел часть ночи, прохаживаясь туда-сюда. Следующий день был последним в этой печальной драме. Император снова лег в постель и проспал несколько часов. Я вошел к нему в гардеробную около 12 часов. "Если бы я знал, что ты был здесь", сказал он, "я бы послал за тобой". Затем он дал мне на тему, к-рая интересовала его лично, несколько инструкций, к-рые нет необходимости повторять. Вскоре после этого я оставил его, полный тревоги за его судьбу, мое сердце сжималось от горя, но все это было далеко от предположений той степени, в к-рой ему одновременно придется перенести неумолимость фортуны и жестокость врагов.

 

С. 3

Глава XXXIV (стр. 331 - 340)

Через несколько дней после отъезда Императора мне сказали, что список проскрипций, к-рый, как говорили, содержал имена 2 тысяч человек, был сделан под контролем господ Талейрана и Фуше, по распоряжению Принца; и что Мадам Герцогиня Ангулемская соизволила принять активное участие в мероприятии. Многие люди уже бежали из Франции. Бесстрашный Thibaudeau, к-рый через несколько дней после возвращения короля открыто протестовал против его воцарения в Палате Пэров, предпринял нек-рые усилия, чтобы заставить меня осознать всю ту опасность, перед к-рой я стоял. Герцог де Бассано, во время своего отъезда, пытался убедить меня быстро следовать за ним, но я, предрасположенный к той идее, что мое поведение будет мне упреком, отбросил его дружеские предупреждения. Принцесса де Водемон, наконец, умоляла меня найти какие-то варианты отступления на короткое время. Она сказала мне, что это было желание Фуше, что я должен так сделать, но он никогда даже не думал предлагать мне паспорт, в к-ром я мог бы нуждаться. Положение моей жены, к-рая была в середине срока беременности и чувствовала себя плохо, сделало идею моего побега для меня невозможной. Находясь в стенах тюрьмы, сказал я себе, я все еще могу защитить ее. Предубеждение будет уменьшаться и королевская обида, несомненно, будет выражаться на тех, кто отсутствует. Чем больше я изучал свое поведение, тем больше убеждался в том, что мое дело может быть представлено только перед исправительной полицией, и что результат не может быть больше, чем лишение свободы на 2 или 5 лет за то, что взял на себя управление Почтамтом за несколько часов до приезда Императора. Подготовив так свой разум, я еще более утвердился в своем отказе от побега и предложил принцессе де Водемон передать письмо, адресованное Талейрану, в к-ром я должен объяснить свое поведение. Она согласилась. В этом письме я раскрыл Министру все свое поведение после Ресторации, все шаги, сделанные 20 марта и в заключение потребовал судового процесса. Мои пожелания относительно последнего вскоре исполнились.

Примечание Лавалетта:

Будучи далек от беспокойства за себя, я тревожился за судьбу своих друзей. Графиня де Souza, тетка Лабедуайера, зная, что он все еще был в Париже, умоляла меня пойти и проведать его, заставить, в случае необходимости, преодолеть препятствия, и убедить его искать убежище с армией Луары, откуда он мог бы поехать за границу. Я был, таким образом, в 8 часов утра у Лабедуайера. Он был еще в постели, играя со своим ребенком, и своей любимой женой рядом с ним. Когда мы остались одни, я настаивал на его отъезде и с необыкновенным предубеждением приводил те же самые причины, взывал теми же самыми молитвами, поставил перед его глазами те же самые опасности, с к-рыми мои друзья тревожились за меня. Он выслушал меня с улыбкой и зеванием, и вернулся в постель. Я должен был закончить этот дискурс, и заговорил о судьбе Императора и Франции, к-рые его интересовали больше, чем своя собственная. Мы уже потеряли более трех часов в бесполезном разговоре, когда его камердинер пришел, чтобы сказать ему, что два прусских офицера, которые были расквартированы в его доме, отказались от квартир, которые были им предложены и приставали к его жене. При этих словах Лабедуайер выскочил из постели, как сумасшедший, и едва нашел время, чтобы набросить одежду, он хотел немедленно пойти и отрезать уши эти двум наглым парням. С моей стороны потребовались значительные усилия, чтобы заставить его замолчать и дождаться результата протестов его тещи. Он не ушел до вечера. Он собрался на берега Луары. Я расскажу потом, как он вернулся оттуда.

18 июля я сидел за обедом с мадам Лавалетт и мсье де Меневалем, когда инспектор полиции приехал, чтобы сказать мне, что префект, М. Decazes, хотел поговорить со мной. Когда я вошел в предоставленный экипаж, то увидел, что был окружен тремя или четырьмя шпионами, к-рые достаточно хорошо играли роль лакеев и встали на задворках кареты. Менее чем через полчаса я был в приемной тюрьмы Префектуры. Меня представили тюремщику, к-рый обращал на меня мало внимания, потому что был занят распределением камер для нескольких вновь прибывших, среди к-рых я обнаружил мсье де Р---, к-рый был долгое время секретарем герцога де Ровиго, и представлялся тем человеком, в к-ром тот нашел максимальное доверие. Он казался таким горестным и омертвевшим, что я подошел к нему и уже начал выражать свое сочувствие к его несчастью, когда он внезапно отвернулся в сторону и сказал надзирателю: "Проведите этого джентльмена к №17", после чего он исчез. Этот человек, думал я, очень умно поменял свои убеждения; и я последовал за провожатым, краснея от ошибки, к-рую я совершил. Он привел меня в грязную каморку с окном, к-рое открывалось на крыше на высоте 12 футов от пола. Мне было разрешено, если смогу, открыть его с помощью железного бруса с засечками, но он был так тяжел, что я был не способен поднять его. Когда кто-то входит в тюрьму, гнев всегда следует за начальным удивлением. Я начал выкрикивать нек-рые энергичные восклицания против Префекта, к-рый не соизволил принять меня в своих апартаментах, хотя послал за мной, чтобы я пришел и поговорил с ним. Я еще не был знаком с кодом вежливости Префекта полиции; но вскоре я сделал большие улучшения в этой отрасли знаний. Так как не было никакого звонка, я должен был 3 часа прождать, пока пришел тюремщик и принес на обед немного отвратительного тюремного рагу. Я поинтересовался относительно заключенных, располагавшихся этажом выше. Я увидел через замочную скважину мужчин, несущих бутылки и блюда для праздника. "Они кажутся очень веселыми", добавил я. "Это 2 адъютанта генерала Лабедуайера". "Как! Он арестован?" "Я уверен в этом".

На следующий день эти два офицера были отпущены на свободу; и я потом узнал следующие подробности. Несчастный Лабедуайер, после того, как была распущена армия Луары, удалился к окрестностям Рьома с несколькими друзьями, среди к-рых был генерал Флао, его близкий родственник. Последний, обладавший трезвым умом в соединении с расчетливостью и большой смелостью, сразу осознал опасность их положения. Он был убежден, что для них не остается ничего другого, кроме того, чтобы пересечь границу так быстро, как только они могли. Лабедуайер придерживался того же мнения, но никакое убеждение не могло заставить его изменить свой план. Он хотел уехать в Соединенные Штаты, но по пути пройти через Париж, где хотел попрощаться с семьей и взять немного денег. Все увещевания дружбы не имели власти над ним. Он сел в дилижансе под чужим именем, и нашел среди попутчиков двоих негодяев в обмундировании, которые сделали вид, что пришли из армии Луары, и которые, едва приехав в Париж, донесли на него. Это были двое заключенных, которые весело пировали на часть денег, полученных в награду за их предательство.

К 10 часам вечера тюремщик пришел позвать меня вниз к главному клерку, к-рый должен был допросить меня. В моей ситуации это могло быть похоже на нек-рое развлечение: я был, таким образом, далек от желания отклонить его. и я был проведен через лабиринт коридоров в комнату на 1-м этаже, где я нашел мсье V---, к-рый был отпущен немного позже. Этот инквизитор, который был низким, толстым человеком, сидел в своем кресле, где на протяжении 29-ти лет задавал вопросы, во все часы дня и ночи, при всех возможных правительствах. После того, как были написаны 3 или 4 страницы вопросов и ответов, он остановился, и так как мы не испытывали большого желания спать, он охотно использовал в своих интересах некоторые запросы и я понял по его занятиям со мной все мастерство префектов полиции, манеру заключенных по собственной защите и признания, к-рые он вымогал у них; его навык в запутывании их сознания, подрыве твердости, удивлении их принципами, преследовании их веры и, наконец, в измерении глубины их сердец. Я не могу не вспомнить здесь один из тех коротких рассказов, к-рый я считаю замечательным, в тех словах, к-рыми он рассказал его.

"Среди заговорщиков адской машины был некий мсье N---, близкий друг Limoelan, первого инициатора заговора. Он служил шуанам и полиция предполагала, достаточно обоснованно, что он был в Париже. Будучи преследуем, как лиса, в течение нескольких дней, он уснул в темно-серых лодках в Pot au Bled. Когда погоня прекратилась в той части города, он отважился искать отступление в жалкой каморке в публичном доме. На следующий день полиция вернулась; но он бежали его никто больше не видел. Его комнату обыскали, и возле кровати нашли обрывок наполовину сожженной бумаги, который он использовал, чтобы зажечь свою трубку. Эта бумага содержала, однако, несколько написанных строк, к-рые казались были частью черновика письма, адресованного некоему генералу, предположительно, Georges. В последней строке были следующие слова: 'Я не могу ничего больше писать сегодня, потому что у меня сильно болят глаза'. Этот несчастный человек был впоследствии замешан и взят по заговору Georges, и я имел удовольствие допрашивать его. Он сидел там, где вы сейчас, его лицо находилось между двумя восковыми свечами, как сейчас ваше. В то время, пока я говорил с ним, я продолжал писать. Он был моим земляком. Я говорил с ним о его родителях, его первых чувствах, его школьных товарищах; и заметив, что он начал приобретать уверенность, что его ответы стали более бодрыми, прервал его внезапно и сказал самым естественным тоном, каким только мог: 'Но свет раздражает вас: вы можете потушить свечи, если захотите'. 'Нет, мои глаза не болят'. 'Я думал, что у вас боль'. 'Нет, не сейчас; мои глаза болели, это правда, около двух лет назад'. Мы продолжали наш диалог. Наконец, я медленно прочитал ему протокол допроса: он был удивлен тем, что я вставил в него столько тривиальное обстоятельство, и спросил, почему я это сделал. 'Это моя привычка'. Итак, вы бы поверили, что это тривиальное обстоятельство изобличило его? Полусожженный кусочек бумаги был сохранен. Написанное было сопоставлено с ним, и его присутствие в Париже, во время [заговора] адской машины, было доказано".

"И что с ним стало?" спросил я. "Он был гильотинирован", ответил V---, с самым жестоким взглядом и жестом. Он сказал мне: "Я люблю мою профессию: я не могу оставить даже на один день эти апартаменты. Я мог бы пойти поиграть и развлечься с друзьями, женой, детьми. Но нет, я должен быть здесь". Слушая его, я заметил, что он по привычке постоянно смотрит искоса на левую сторону, где размещались заключенные; и я был убежден в том, что, если бы они располагались справа, он потерял бы половину своего навыка. Когда он зачитал мой протокол мне, перед тем, как подписать, я спросил его, почему он не вставил рассказанную мне историю. "О, ваше дело не может зайти далеко", сказал он: "вы не являетесь важным человеком для меня".

Я оставался 2 недели в этой временной тюрьме, не видя мсье Decazes, к-рый мог бы беспокоиться, видя меня столь близко возле себя, если он не забыл наше бывшее знакомство. Загрязненный воздух и тюремные неприятности привели меня к воспалению. Мой врач, бывший также фельдшером мсье Decazes, предписал для меня, с большой осторожностью, изменить условия моего заключения, и послать меня скорее на судовой процесс под страхом моей естественной смерти вместо той, к-рая готовилась для меня. В воскресенье, 24 июля, я был внезапно препровожден в экипаж для переезда в Консьержери, недалеко от к-рой я находился. Было много людей в Париже, совершенно не знакомых с существованием застенков Консьержери, к-рые находились под великолепными апартаментами Дворца Правосудия и к-рые, как сообщалось, во времена святого Людовика служили кухней и кладовыми для королевского двора. Меня провели в регистратуру, где я нашел тюремщика, к-рого звали, насколько я помню, Ландрайен. Он был высоким мужчиной, неприятно фамильярным, хотя и с терпимо вежливыми манерами. Он начал вслух описывать меня, и затем пригласил пройти за ним в конец темного коридора, где располагалась мое новое жилище. Это было длинное и узкое пространство, заканчивающееся окном, закрываемым косыми крышами, что позволяло мне различать квадратный отпечаток неба. Только голые стены, покрытые именами и возгласами отчаяния, прорисованные древесным углем, были украшением этой темницы. Жалкая кровать, старый стол, один стул и две кадки грязной воды составляли всю ее мебель. Я описываю это столь подробно, потому что Маршал Ней провел так первые три недели, оставшись в тюрьме. Я был слабее чем он, он не жаловался; но когда я увидел, что было невозможно читать в течение получаса, то разразился упреками и написал Префекту Полиции, что болезнь скоро убьет меня, если мои жилищные условия не изменятся. Вечером тюремщик пришел проводить меня на прогулку в большой двор, зовущийся Зеленым; и в 9 часов, вместо возвращения в мою темницу, он провел меня в комнату на первом этаже, где я нашел очаг и окно, смотревшее в маленький двор, отделенный от женского двора высокой стеной. "Я не мог разместить вас здесь этим утром", сказал он, "потому что генерал Лабедуайер был заперт в соседней комнате; но его перевели в Аббатство". На следующий день я пожелал увидеть его камеру. Она была еще более неудобной и еще меньше, чем та, к-рую я оставил. Он оставался там 8 дней в самом строгом одиночном заключении, без охранников, к-рые посещали его только дважды в сутки. Помещение было настолько узким, что он даже не мог ходить в нем, хотя только это развлечение оставалось ему, потому что он был лишен книг, газет, и даже любого рода переписки.

Они стали, по привычке, держать меня на протяжении 6 недель без какого-либо общения. Я не мог получить ни писем, если они не были распечатаны, ни увидеть друга, за исключением присутствия регистратора. Известия, к-рые я получал от жены, были полны печали. Ее дрожащий почерк, страдания, к-рые она пыталась скрыть за повторяющимися заверениями хорошего здоровья, ее 5-й месяц беременности, о к-рой она никогда не говорила, составляли мою тревогу. Вскоре я почувствовал также неудобства моей тюрьмы. Рядом с моей комнатой была огромная железная дверь, к-рую открывали каждый час днем и ночью, чтобы взбодрить часового: это сильное движение встряхивало мою кровать и прерывало мой сон, в то время как холодный и сырой воздух заставляли меня поддерживать огонь ночью и днем.

Такие мучения, каждый момент возобновлявшиеся, были, однако, далеки от того, чтобы лишить меня храбрости, и у меня не было необходимости искать моральную силу в медитации или в иллюзиях, таявших ежедневно все больше и больше перед грустной правдой: я нашел ее в моей привязанности к Императору. Я пострадал, но это было для него: мое несчастье было усилено породившей его причиной. Мое имя и судьба были присоединены к его бессмертному имени; и к тому же, не были ли его страдания хуже моих? Вероломство английского правительства привело его на Святую Елену. Как много мучений было подготовлено для него в его изгнании на конце света! Я должен был стыдиться жаловаться при существовании такой катастрофы. Отмщение королей тяжело упало на нас обоих, и я нашел честь и славу в том, чтобы разделить это с ним. Мысли об этом будоражили меня и сохраняли от любой слабости. Идея того, что он мог бы читать о моем судебном процессе, и что моя смерть могла бы вызвать его эмоцию; что я показал себя достойным его преданности и его доверия, поднимала меня в моих собственных глазах. Я объясню здесь далее, как это чувство энергии против несчастий получало мощную поддержку со стороны другого случая.

Через несколько недель после моего заключения, как-то я гулял во дворе, и увидел Маршала Нея внизу лестницы, к-рая вела в мою бывшую камеру. Он поклонился мне и быстро пошел вверх, сопровождаемый тюремщиком и офицером жандармерии. Так я узнал, что его арестовали. Подобно мне, он посчитал недостойным покинуть королевство и только искал убежища в имении одного из родственников его жены поблизости Каора.  Его сабля, к-рую он оставил в гостиной, впервые его предала. Он страдал от того, что его взяли и был убежден, что они не осмелятся осудить его. После месяца пребывания в этой темнице его разместили надо мной в обиталище регистратора. Там была печка, защищавшая его от холода; и его зарешеченное окно, будучи выше, чем мое, обеспечивало ему менее нездоровый воздух, чем тот, к-рым дышал я. Но его имя и его ранг не могли защитить его от лишений, к-рым, казалось, его с удовольствием подвергали. Он сносно играл на флейте и в течение нескольких дней развлекался с этим инструментом. Его, однако, лишили этой возможности под предлогом того, что это противоречит правилам тюрьмы. Он неоднократно играл вальс, к-рый я долго помнил, и часто напевал в своих вечерних размышлениях. Я никогда нигде не слышал его, пока он не поразил мое ухо в Баварии. Это был бал в замке на границах озера Штарнберг. Перед моими глазами были юные крестьянские девушки, оживленно прыгавшие по свежей зеленой траве. Воздух был сладким и печальным, и когда заиграла флейта, она тут же вызвала в моей памяти Консьержери, и я уединился, не в силах сдержать свои слезы и повторяя с горькими чувствами имя несчастного Маршала. В течение дня мы разделяли право гулять в маленьком дворе, не имея права оставаться там вместе, хотя его всегда сопровождал жандарм. У меня была привычка гулять в 6 часов утра: Маршал хотел выбрать этот же час для себя; я с удовольствием уступил ему и это соглашение продолжалось, пока его одиночное заключение не закончилось. С того времени его леди и его дети приходили каждый день обедать с ним. Она всегда сопровождала его на прогулке. Однажды она прошла возле моего окна и сказала: "Надзиратель, к-рый охраняет нас, старый солдат, к-рый служил у Маршала; он очень хочет поговорить с вами". Позже подошел Маршал: наш разговор не мог быть длинным. Он сказал мне: "Мне все равно, что будет со мной. Очень много друзей наблюдает за мной: правительство быстро продвигается к гибели. Иностранцы уже приняли нашу сторону; общественное возмущение передается им; и если вы хотите иметь доказательство этого, прочтите эти бумаги и сожгите их затем". Он просунул через прутья подшивку памфлетов и несколько рукописных страниц. Я нашел в них жестокие угрозы и даже провокации, к-рые показались мне очень опрометчивыми: там было также много абсурдных новостей. Сообщалось, что англичане уже сожалеют, что восстановили дом Бурбонов на троне; и там был длинный протест Императрицы Марии Луизы против резолюции монархов, державших ее вне Франции. Рассказанное Маршалом о своих друзьях, было более правильным; но, нек-рое время спустя, я узнал, что он потерпел неудачу в попытке побега из Консьержери, и что 6 тысяч офицеров на оплате в половинном размере были вынуждены покинуть столицу по приказу военного министра. Через нек-рое время после этого разговора, мы снова обменялись часами нашей прогулки. Он спускался вниз вечером, в сопровождении своей жены, шурина и невестки, мадам Gamot. Заключенные удалялись в своих жилища; среди них был солдат по имени Dieu, чей хороший голос и веселые песни развлекали Маршала.

Я почувствовал большое желание увидеть его снова; и однажды вечером рискнул попросить разрешения выйти в Зеленый двор. Тюремщик вышел: охранник открыл дверь и проводил меня туда, где я нашел Маршала Нея и мадам Gamot. Я присоединился к ним. Это было примерно через 3 месяца после нашего первого разговора. В это время все его иллюзии казались исчезнувшими. "Лабедуайер", сказал он, "пересек фатальный проход. Сейчас будет ваша очередь, мой дорогой Лавалетт, и затем моя". "Это все равно", ответил я, "кто упадет первым. Я знаю, что надежды не осталось". "О, о! Еще посмотрим. Однако, все адвокаты раздражают меня; они ничего не понимают в моем деле; я буду защищаться сам".

С. 4

Глава XXXV (стр. 341 - 351)

Время в тюрьме проходит очень медленно. Я не знал, что с собой делать: беспричинно был раздражен своей ситуацией и беспокоился относительно моей бедной Эмилии. Каждый день приносил мне все худшие и худшие известия о ее здоровье. Я получил от нее обещание не приходить проведать меня перед ее родами; визит мог бы убить ее. Мое время, так плохо используемое в поисках будущего, истощенное в догадках, в проклятии новой Революции, повергло меня в фатальное уныние. Я чувствовал, что хочу поднять мой дух только одним разрешенным мне развлечением, - чтением. Я послал за историй Англии Юма. Когда я внимательно просмотрел описание всех королевских неудач, к-рыми она полнилась, я нашел мое собственное положение более терпимым и прочувствовал сразу смелость и поддержку от этого. В итоге, возвращаясь к своим обстоятельствам, я остановился на той идее, что было невозможно, чтобы меня приговорили к смертной казни, и что я, конечно, должен буду выйти после нескольких лет заключения. Эта перспектива не была радостной; но я надеялся быть заключенным в одной из тюрем Парижа, я бы мог видеть мою семью, поддерживать их, и привести в порядок свои дела. Я часто думал также об эшафоте, но только как о смутной угрозе, к-рая не могла быть реализована. Я был в обители преступления; и я часто представлял себе страхи вора, и особенно убийцы, пробуждающегося ночью от воображаемых криков своих жертв и тщетно сопротивляющегося под руками палача. Что не должно быть его страданиями! Что касается меня, я мог, наконец, вернуться без раскаяния к 20 марта. Возмущение монарха, гнев его сторонников не могли заставить мое сердце биться сильнее. Я чувствовал себя сильным против их мести, и я сбегал от нее в воображении, следуя за Императором, в одинокой лодке, по его пути на св. Елену.

Мне также нравилось узнавать, кем были мои новые соотечественники в этой странной стране; поскольку  Консьержери походит на далекий регион, отделенный от всех цивилизованных наций - своего рода колонию Нового Света, управляемую жестокими и деспотическими законами, население к-рой состоит только из отбросов общества и где дикость и порочность должны быть постоянно наблюдаемыми и подавляемыми. Для проникновения в этот регион с трудом получают паспорта и соблюдают многие унизительные формы. Заключенный может видеть своих родственников, друзей, адвоката только через двойные прутья, к-рые держат их на расстоянии нескольких футов, в окружении тюремщиков, к-рые имеют привилегии шпионить за его словами и самыми обычными жестами и кто играет с самыми болезненными чувствами, предписывая строгое молчание.

Я с большими усилиями получал какую-либо информацию. Тюремщики не могли отвечать ни на какие вопросы: но, по моим наблюдениям, я думаю, что во время моего заключения там находилось около 50-ти узников. Они спали примерно в 12-ти комнатах, каждая из к-рых содержала 5 или 6 кроватей, за к-рые они платили 10 франков в месяц: это называлось быть в ля пистоль. Те, кто не располагал средствами для оплаты, проводили ночь в каком-то сарае на соломе, к-рая редко менялась. Большая часть этих негодяев была осуждена на каторжные работы и многие из них были идейными ворами или фальсификаторами. Их безразличие к судьбе, ожидавшей их, было совершенно невероятным.

Чтобы не лишать мадам Лавалетт услуг моего лакея, я взял себе того из осужденных заключенных, к-рый получил отсрочку приговора на несколько месяцев. Он выполнял ответственную работу в одном из правительственных учреждений, и присвоил деньги, прошедшие через его руки, за что получил 6 лет каторжных работ. Он шпионил за мной. Его сладкие слова и аффективная назойливость вызывали у меня отвращение; но, с одной стороны, моя жалость к его судьбе, к-рая, казалось, пугала его, и, с другой стороны, мой страх получить вместо него кого-либо более порочного, обуславливали меня держать его. В конце концов, вероломный трюк, к-рый он сыграл с другими, стал причиной нашего разделения. Он спал с 6-ю другими заключенными в комнате, расположенной в западной части здания. Эти негодяи поставили его во главе побега, копая отверстие в стене 12 футов толщиной, чтобы убежать на Quai des Lunettes. Мой честный слуга добыл им один из тех железных прутьев, к-рые заключенные называют, как я помню, chanceliere; но он начал предавать их, и тюремщик разрешил им нек-рое время продолжать их работу. Каждую ночь они наполняли свои карманы породой, и утром ловко рассеивали ее во дворе. Чтобы дойти до внешней стены, они должны были каждую ночь вытаскивать и вставлять обратно огромный камень 6-ти футов длиной. Они работали уже несколько месяцев, и им оставалась одна ночь до свободы, когда тюремщик пришел к ним с визитом и все было легко обнаружено. Предатель был внешне приговорен к такому же наказанию, к-рое налагалось на всех. Но его подельники не были обмануты этим; и тюремщик сказал мне, что он подвергался риску быть убитым на каторжных работах. Было бы даже трудно отправить его туда вместе с ними. Каторжники никогда не прощают друг другу предательство такого рода. Десяти лет было бы недостаточно, чтобы забыть это.

Двор женщин-заключенных, как я уже говорил, выходил к моему окну и отделялся от него высокой стеной. Это обстоятельство было для меня продолжительным источником раздражения. С 8 утра до 7 вечера я был ошеломлен потоком наиболее вульгарных, грубых и развращенных выражений французского языка. Тюремщики часто были вынуждены идти и восстанавливать нормальный порядок среди этих гарпий. 2 окна тюремной камеры королевы, выходивших на этот двор, были открыты. Во время моего заключения, эта комната, расположенная в проходе, по к-рому я выходил в Зеленый двор, сохранялась как переговорная гостиная для тех привилегированных заключенных, к-рым было разрешено получать свидания со своими друзьями. Это была большая комната, разделенная надвое определенного вида колонной, формировавшей 2 арки. Пол был вымощен кирпичами, расположенными толстой стороной, и должен был быть очень старым, потому что выложенные ими изображения уже давно не использовались. Вход был в нижней части темного прохода. У королевы были только жалкая кровать, стол и 2 стула: большой кусок гобелена, к-рый пересекал комнату, отделял ее от жандарма и тюремщика, к-рые, однако, покидали ее ночью. Сколько раз я шел мимо той тюрьмы, когда горе и упавший дух угнетали меня! Там я находил силу и смелость: я стыдился жаловаться на судьбу, к-рая была уготована мне, когда я вспоминал ужасную судьбу Королевы Франции. Я был, конечно, первым, кто открыто выразил пожелание, чтобы эта темница была преобразована в часовню. Вскоре после моего побега, распоряжение действительно было дано и выполнено.

Тюремщик, с его подобострастными манерами, стал утомлять меня; и его постоянные вопросы, длинные рассказы о тюремных приключениях стали совершенно невыносимыми. Он приходил 8 или 10 раз в день и прерывал меня, когда я читал или размышлял. Я был достаточно опрометчив сказать в его присутствии о шахматах; и с этого момента я должен был каждый вечер разрешать себе проигрывать ему в течение 3-х часов. Столь маловажное обстоятельство избавляло меня от скуки. В прежнее время он был служащим уголовного суда и продал свою должность человеку, к-рый не мог заплатить ему. Услышав, что я был частным образом знаком с мсье Паскье, хранителем печати, он просил меня написать несколько слов мадам Лавалетт, чтобы она могла походатайствовать за него о разрешении возобновить свою службу. Она, однако, будучи довольно недоверчивой, была убеждена, что под его заявлением мог быть какой-то опасный заговор против меня; и она послала мое письмо министру полиции, Decazes: связи с такого рода заключенными полностью запрещались; так что тюремщика отослали. Это было очень удачно для нас во время моего побега. будучи рожденным и выросшим в тюрьме, он был полон ухищрений, проницательностью и пронырливостью. Он, несомненно, мог бы заметить мою маскировку и все было бы потеряно.

На его место поставили человека из Бордо, протеже мсье Decazes. Этот человек был грубого нрава; его манеры были суровыми и даже резкими и он был полон энтузиазма в своих политических убеждениях. Он хотел прежде всего подражать своему предшественнику; входить в мою комнату в любое время и вступать в разговор со мной: но я принял такой высокий тон с ним, что заставил замолчать в первый же день. В результате я видел его только утром и вечером, когда он приходил проверять, все ли в порядке.

Я выбрал мсье Tripier в качестве своего адвоката, хотя не знал его, и он взял в помощники мсье Lacroix Frainville. Мои друзья очень хотели, чтобы обо мне забыли, и часто выражали пожелания, чтобы я мог заболеть. Граф Александр де Ларошфуко, к-рый часто приходил навещать меня, постоянно упрекал меня в том, что я хорошо выгляжу. "Если бы вы были больны", он сказал, "и обязаны были находиться в постели, они были бы вынуждены отложить судебный процесс: время бы постепенно успокоило страсти, и ваши друзья сделали бы остальное за вас". Я разделял, конечно, его мнение, но как бы я заболел? Я не мог прийти к решению сломать ногу или руку; и не желал бы в то же время воспаления легких или желудка. Я находился, таким образом, перед необходимостью соблюдать свое здоровье и перед всеми опасностями моего положения. Наконец, было решено, что меня допросит один из судей королевского суда, и мсье Дюпуи был выбран моим оппонентом. Несколько лет перед этим я часто обедал с ним в доме нашего общего друга. Когда я предстал перед ним, мы снова узнали друг друга. Присутствие секретаря заставляло меня молчать. Судья проявил ко мне жест щедрого сострадания; но когда допрос закончился, он вскоре убедился, что нет необходимости соблюдать какую-то особенную деликатность в отношении меня. Я продвинулся в требуемых объяснениях. Я убеждал их всеми возможными способами, и первый допрос длился 5 часов, хотя он несколько раз порывался прервать его, думая, что я устал. Но я чувствовал себя совершенно невиновным, для меня было очень важно разрушить все предубеждения, все надстройки ложных обвинений, к-рые заполняли обвинительное заключение, так что я говорил на 2 часа больше, чем хотел. На следующий день у нас было другое заседание, к-рое длилось 4 часа. Я услышал от своего друга, что мсье Дюпуи не скрывает своего удивления от той важности, к-рая придавалась моему делу; и что о новостях о моем осуждении он выразился с возмущением и изрядной откровенностью. 2 месяца прошли, я думаю, между моим допросом и моим судебным процессом, но время не ослабило ненависти, к к-рой я был представлен. Мои друзья были озадачены жестокостью парижских салонов против меня. Роялисты были озлоблены воспоминаниями о своем недостойном поведении в марте, и стремились прикрыть свой стыд воображаемым заговором, к-рый, по их словам, должен был вернуть назад Императора; и у них не было сомнений в том, что я был во главе его. По их словам, велась очень активная переписка между островом Эльбой во время 11 месяцев первого правления, и все старые служащие почтового ведомства участвовали в этом. Почтовые мешки, к-рые шли на юг Франции, были полны моими письмами. Главные клерки, помощники клерков, курьеры, начальники почтовых отделений - все были посвящены в тайну и все содействовали моим планам. Говоря по правде, если бы я был главным изобретателем такого плана, то мог бы претендовать на честь: его концепция и исполнение обеспечили бы мне прочную известность; я мог бы быть наиболее глубоким из всех конспираторов и мог бы претендовать на большую часть славы, к-рой люди так часто награждают мужчин, сделавшихся знаменитыми благодаря большой предприимчивости, даже когда их цель противоречит морали и человечности; но ничто не должно пройти перед правдой.

В 1814 г. я осторожно избегал всех связей со служащими почтамта. С моим страстным желанием увидеть Императора я не смешивал амбициозные мысли. Любовь завещалась ему Францией; я разделял со страной убеждение в том, что он один мог управлять ею и место ее - на прочной основе в первом ряду среди наций мира; надежду, что ко всем преимуществам, к-рые он уже подарил ей, он мог бы еще добавить восстановление ее свободы; и, наконец, глубокое чувство благодарности - только это мотивировало мое поведение. Тысячи других на моем месте должны были бы сделать столь же много. Миллионы руководствовались такими же побуждениями. По дороге, по его прибытии, люди напирали, чтобы встретиться с ним: самые большие землевладельцы помчались служить ему, - как те, кого Бурбоны отвергли, так и те, кого они поддержали. Одно проигранное сражение решило нашу судьбу; но если бы победа осталась верной нам, Империя, воссозданная на истиной основе, отвергла бы на долгое время, и, возможно, навсегда, семью Бурбонов, и тогда Свобода без сомнений нашла бы свое место со славой и миром!

Я также очень боялся, что во время моего заключения будут какие-то казни. Камера для осужденных была следующей после моей, в нижней части двора, где я обычно гулял. Двоих человек, обвиняемых в убийстве, судили, но оправдали. Один из них был молодой человек, служивший в Лейб-гвардии. Он убил свою любовницу хладнокровно, после того, как провел с ней ночь: подробности его преступления были ужасны. Вначале он выстрелил в нее из пистолета и затем разрядил оружие в себя, но его собственная рана была легкой. Он был оправдан, как я уже сказал, и его принесли назад в вестибюль, прилегавший к моей темнице, где он ожидал оформления необходимых документов для выхода на свободу. Я еще не успел ознакомиться с приговором, когда крики и рыдания поразили мое ухо. Я подумал, что он был осужден и должен признаться, что моя смелость была сильно поколеблена. Не прошло еще 2-х часов после этого, как мне сказали, что радость произвела на него сильное нервное потрясение. К счастью, его страх провести еще одну ночь в тюрьме дал ему достаточно сил, чтобы уйти. Другим заключенным была женщина, к-рая обвинялась в том, что она втолкнула свою больную сестру в реку, где та потом утонула. Эта несчастная поучала даже тюремщика своим хорошим поведением; так что он даже применил суровые меры, чтобы предупредить ее одиозных компаньонок от превращения их злоупотреблений в реальные безобразия. В день, когда ее судили, она оделась особенно тщательно. Когда она вышла из суда, то упала в обморок, но ее радость была умеренной; и покидая тюрьму, она хотела распределить среди своих несчастных компаньонок несколько знаков своей благожелательности; но имевшаяся у нее сумма денег не была значительной, поэтому она послала попросить 10 франков у меня, чтобы добавить к имеющимся деньгам, говоря, что она будет молиться Богу, чтобы я смог найти такой же справедливый суд, каким он стал для нее.

Когда время моего одиночного заключения вышло, нек-рые друзья пришли навестить меня. На наиболее значимом месте я должен разместить графа Александра де Ла Рошфуко, чья постоянная дружба никогда не прекращалась, смягчая мои страдания, и к-рый дал мне действенное доказательство ее, принимая всю ответственность subroge tuteur [несовершеннолетние и больные люди во Франции имеют, кроме общих опекунов, (tuteur), надзирателей за опекунами (subroge tuteur), к-рые принимают сторону несовершеннолетних в любых коллизиях с опекунами - прим. переводчика книги] к моей жене во время ее болезни, и мсье de Vandeuil, действующего члена палаты Депутатов [читатель не должен забывать, что эти мемуары были начаты в ссылке и закончены в Париже. Эта часть появилась, будучи написанной Лавалеттом после выборов 1827 г. - прим. французского редактора]. Когда он был вынужден остаться в стране и оставался в ней всю осень, он положил однажды в мои руки двести золотых луидоров, умоляя меня принять их, говоря, "Ваши связи с вашей семьей могут стать трудными, и деньги никогда не помешают. Лучше для вас иметь немного сейчас в своем распоряжении, чем быть вынужденным просить об этом". И действительно эти две сотни луидоров оказались большим подспорьем для меня, когда я бежал в Баварию 2 месяца спустя. Его мать была ангелом доброты для моей жены: именно она принесла ей первое утешение в ее тюрьме. Полковник Briqueville, к-рый еще не оправился от 2-х ран, полученных в деле Версаля, часто оставлял свою постель, чтобы прийти и поговорить со мной вместе несколько часов. Я должен также очень поблагодарить господ Фрэнка O'Hagarty и де Fidieres, за их знаки преданности, к-рые они выражали мне. Но самым активным другом был один из наших родственников, Tascher de St. Roses, адъютант принца Евгения.

Этот блестящий молодой человек, хотя страдал от астмы, к-рая с детства никогда не позволяла ему спать в постели и атаковала его регулярно, дважды в месяц, особенно при надвигавшейся опасности, приходил и проводил со мной целые дни. Очарование его беседы и нежная жизнерадостность его характера заставляли меня забывать и о моей темнице и о будущей судьбе. Он постоянно уверял меня, что, если бы меня приговорили к ссылке, то он сделал бы все возможное, чтобы я смог сопровождать его в Мартинику, где он родился. Он описал мне, с энтузиазмом колониста, ее прекрасный климат, прохладные тени, различные удовольствия, к-рые радовали ее жителей, особенность их манер и внимание, к-рым я был бы встречен многочисленной семьей, в к-рой он был любимцем. Он пел мне негритянские песни, говорил на сладком жаргоне негритянских женщин, и таким способом получал удовольствие, подготавливая меня, мою жену и ребенка, к счастливой жизни в Новом свете.

Я не видел свою дочь со времени моего заключения, потому что боялся прибавить ужас к ее горю видом ужасов моей тюрьмы. Ее мать, тем не менее, послала ее ко мне получить благословение за день перед ее первым причастием. Моя ежедневная переписка с моей семьей была всей моей любовью, в к-рой они нуждались. Я думал, что мне надо было ограничить себя в выражении привязанности к ней; но когда я увидел моего единственного ребенка, украшенного всей грацией юности, падающего в мои руки, всю в слезах, и после этого у моих ног в глубоком обмороке, все муки и страдания отцовской нежности разрывали мое сердце. Впервые я почувствовал, как велико было мое несчастье. Я не мог справиться со своим горем; молчаливые слезы смешивались с рыданиями моей дочери, и когда я положил руки на ее голову, было невозможно произнести даже слово.

Эта сцена заставила меня пересмотреть мое положение. Я начал оценивать его в реальном аспекте; и мой адвокат в своих советах сорвал часть завесы, к-рая все еще закрывала мои глаза.

Первый из них, мсье Tripier, был человеком трезвого, аккуратного и логичного ума. Наилучший путь, к-рый он нашел, готовясь к моей защите, - атаковать меня по всем пунктам. Что я делал на Почтамте? Почему я пошел туда столь ранним утром? Почему я послал курьера в Фонтенбло? Почему я отдавал распоряжения целый день? Почему этот бюллетень послал по всей Франции по почте? И, наконец: почему я остановил все газеты и особенно Moniteur, к-рый содержал воззвание Короля? Он ничего не делал своими вопросами. Мои ответы были искренними и удовлетворяли его; но они не освобождали меня от проступка, к-рый я совершил. Он вскоре уверился, однако, что я просто уступил неблагоразумному нетерпению. Но этого было недостаточно, чтобы оправдать меня; и за день до получения моего приговора, он думал, что меня могут осудить на 5 лет за попытку узурпации общественной власти.

С. 5

Глава XXXVI  (стр. 352 - 360)

Предварительные совещания продолжались дважды в неделю в течение почти месяца. За несколько дней до открытия дебатов Moniteur познакомил меня с ужасным письмом на имя Палаты Пэров и подписанным герцогом де Ришелье, против маршала Нея. Как мог этот человек, публичная известность к-рого декларировала его искренность, мягкие манеры, беспристрастный и независимый характер, - как мог он нападать перед Палатой Пэров, с такой грубой и кровавой яростью, на одного из самых благородных Французов нашего времени, - одного из самых прославленных воинов, - к несчастью, обвиняемого, но неосужденного человека, о чьем допросе еще не было известно, и к-рого закон должен был окружать щедрым состраданием? Когда мсье de Lacroix Frainville, один из моих адвокатов, вошел в мою комнату, я показал ему Moniteur [вот интересно - даже в тюрьме даже бывший руководитель почтамта получает почту раньше, чем его адвокат на свободе - прим. Т.Л.]. Черты его лица показывали глубокое чувство, пока он читал это; и когда он закончил, сказал мне с испуганным вздохом после нескольких мгновений размышлений, "Сэр, я вижу тем не менее ясно, к чему это все приведет: но я стар; я хочу провести мои последние дни свободно от политических бурь, и мое здоровье слишком слабое, чтобы вынести гонение, к-рое будет распространяться со всех сторон. Позвольте мне, таким образом, переложить в другие руки ношу, к-рую я взял на себя. Мой друг Tripier легко найдет собрата адвоката, к-рый поможет ему с вашей защитой. Я буду продолжать свои советы, но я не чувствую достаточно сил, чтобы предстать перед судом".

Старик казался фактически столь угнетенным, что я не стал комментировать свои наблюдения. В этот момент в комнату вошел мсье Tripier; и его коллега, вложив газету ему в руки, повторил свой вывод и собрался было назвать имя другого адвоката, к-рый займет его место, как мсье Tripier сказал холодно, "Я никого не хочу; я буду защищать своего клиента один. Это мой долг, и никакие соображения не заставят меня отказаться от этого"; и затем наше совещание началось.

Пока я, таким образом, дебатировал о моей жизни, мой новорожденный ребенок умер на руках своей матери. Я боялся, что это несчастье будет иметь пагубные последствия для нее. Я рассчитывал, что этот ребенок утешит ее горе после того, как я должен буду умереть. Этого потребует материнский уход, к-рый она так щедро могла бы дать ребенку вместе с любовью и нежностью, и к-рый, как я ожидал, мог бы дать ей интерес к жизни; и это было внезапно отнято у нее в течение нескольких часов. Это обстоятельство повергло меня в отчаяние. На следующий день, когда пришел Lacroix Frainville, состояние, в к-ром он меня нашел, заставило его подозревать, что страх смертельного приговора был причиной моего горя; и он собирался предложить мне несколько общепринятых утешений, когда я познакомил его с новым несчастьем, постигшим меня. "Мой Бог!" воскликнул он, сжимая меня в своих объятиях; "это слишком много в одно и то же время. Умоляю забыть минутную слабость, к-рую я показал вчера. Я не оставлю вас; - да, я буду вас защищать". И он благородно сдержал свое слово, приходя в суд и помогая своему коллеге адвокату во время всех дебатов.

Моей самой большой тревогой, однако, была ситуация мадам Лавалетт. Этот сын, объект желаний всей ее жизни, был унесен от нее. Я требовал от нее не приходить в Консьержери во время беременности. Мрачный вид тюрьмы и темницы, в к-рую я был заключен, могли иметь роковое воздействие на нее. По той же причине я запретил им принести ребенка ко мне. Все, что я знал о страстной любви матери к своему ребенку, заставляли меня с дрожью опасаться за ее здоровье. St. Roses только говорил мне о ее слезах и ее горе, но пытался облегчить мне последствия. Итак, что может стать результатом процесса? Пятилетнее заключение было серьезным наказанием; но все же я мог видеть ее, утешать ее, держать в своих руках управление нашей искалеченной судьбой - одним словом, предложить ей перспективу более счастливых грядущих времен. Но если смерть ожидала меня, что бы стало с ней в ее несчастьи? Через нек-рую фатальность, слишком распространенную в нашей революции, ее семья, не очень многочисленная сама по себе, разъехалась, или исчезла. Ее отец действительно вернулся из-за границы; но он привез с собой вторую жену, к-рая родила ему детей. Хотя он был прекрасным человеком, новые связи, новые чувства, и расстояние, на к-ром он жил от Парижа, не обещали, что он станет очень эффективным утешением для своей дочери. Моя единственная надежда оставалась на графа Александра де Ла Рошфуко, к-рый был связан с ее браком, и к-рый давал нам на протяжении последнего месяца мужественное доказательство своей привязанности.

Пока мой разум пребывал в этом волнении, меня проинформировали, что судебный процесс откроется 19 ноября. Список судей положили передо мной 18 ноября. Никакое имя из 36 мне не было известно. Я должен был выбрать среди них 12 человек, чья совесть могла быть устойчивой и чей разум был достаточно просветлен, чтобы противостоять продажности партийного настроения и угрозам правительства. Этот список состоял из купцов, адвокатов и 2-х членов Государственного совета, - все люди, чья независимая позиция, исключая собственников, была не особенно определенной. Я сделал несколько копий этого списка, и мои друзья поторопились навести справки о них и посетить их. Но это было воскресенье, и было трудно встретиться с ними. Замечания, к-рые я получил на следующий день, были столь противоречивы, что я не знал, кого отклонить или выбрать. Я был, однако, должен идти на суд. Перед тем, как войти в комнату, где собрались судьи, меня попросили подождать в вестибюле Президента, где я нашел служащего уголовного суда. Это был молодой человек, чьи глаза сфокусировались на мне с проявлением большого интереса, казалось, спрашивая меня о списке, к-рый я держал в руке. "Прочтите мне список", сказал он с волнением; "Ваша судьба лежит в этом листе бумаги. Я могу сориентировать вас лучше, чем кто-нибудь другой". Я сделал так, как он мне предложил, и у каждого имени, к-рое я упоминал, он вскрикивал - "Этот полон сомнений; этот другой шокирует; быстро сотрите это имя". Он едва услышал 12 имен, когда меня вызвали, чтобы ассистировать в жеребьевке жюри присяжных. Это была внушительная сцена. 36 человек собрались, стоя в присутствии судей и заключенного: 12 должны были решить его судьбу. Мои взгляды блуждали над собравшимися. Я искал доброжелательность, или, по крайней мере, беспристрастность, и казалось, что я воспринимал своего рода симпатию ко мне. Серьезность их лиц, опущенные вниз взгляды, общий вид меланхолии, распространенной по чертам их лица, вселили в мой ум градус спокойствия, к-рый увеличивался с каждой минутой. Я дал отвод первым именам, вытащенным из урны, потому что так  посоветовал мне добрый служащий; но я принял 13-го, мсье Horon de Villefosse. Информация, к-рую дал мне мой друг, склоняла меня к этой кандидатуре. Он был инженером, нанятым Императором в шахтах Гарца в Ганновере. Я был уверен, что он образованный и чувствительный человек: он был Мастером Запросов в мое время. Я поздравил себя, таким образом, имея его во главе моего жюри. За его именем следовал мсье Jurien, ныне государственный советник, и, я уверен, бывший эмигрант. Я принял его с тайным нежеланием, и с нек-рым предчувствием того, что он окажется враждебным. Дальнейшее покажет, как сильно я ошибался.

В мои намерения не входит проследить здесь все особенности моего процесса. Я не могу, однако, обойти молчанием нек-рые факты, к-рые не объясняются при внимательном чтении разбирательства. 20 марта два племянника мсье Феррана были на Почтамте. Один из них сопровождал мадам Ферран, когда она пришла попросить у меня разрешение на почтовых лошадей. Это был первый раз в моей жизни, когда я увидел этого молодого человека; и он не был тем, кто пришел как свидетель против меня. Появившийся не имел ни его телосложения, ни его черт лица, ни глаз, ни тона голоса. Я не знал, что было два брата, и в своем первом удивлении от нахождения себя в присутствии совершенно незнакомого, я сделал замечание вслух. свидетель, однако, уверенно подтвердил, что он был тем, кто сопровождал свою тетю. Президент спросил меня, какую пользу я хотел бы вынести из столь серьезного обвинения, к-рое могло привлечь свидетеля к процессу за дачу ложных показаний. Мой адвокат, консультировавший меня, затруднился с ответом, к-рый он был должен дать мне; и по всей вероятности, я не был бы успешен в выявлении правды. Тем не менее я оставался убежденным в своей правоте. Что могло быть мотивом для замены индивидов? Старший, реально помогавший своей тете, был Мастером запросов: могло ли быть противно его чувствам предстать свидетелем против меня? Я не видел никого из этих джентльменов с того времени; и когда я вернулся во Францию после 5 лет изгнания, было невозможно пролить какой-либо свет на столь странное обстоятельство.

Генеральный адвокат Хуа был человеком очень жестких воззрений; и я не единственная жертва несправедливой суровости, к-рую он показал в то время, с несколькими другими офицерами с королевской стороны суда. Он показал себя моим личным врагом. Жесткость его нападок, его упрямая ненависть ко мне заставляла его отклонять в грубой манере все, что, казалось, склонялось в мою пользу. Результат процесса был выгоден его личным интересам: он присутствовал как консультант Кассационного суда.

Первый день был проведен в допросах; второй был посвящен прениям моего адвоката и Королевского прокурора. Я стоял в присутствии многочисленных зрителей, никакие из них не были моими друзьями. Однако, большая враждебность, к-рая преобладала в течение первого дня, и выражалась более одного раза стонами, впоследствии стала мягче. Второй день показался мне более благоприятным. Наконец, около 6 часов вечера, жюри присяжных намеревалось удалиться, когда по существу представленных вопросов шла дискуссия между Королевским адвокатом и мной. Последний хотел их изложить следующим образом: во-первых, виновен ли заключенный в заговоре? во-вторых, виновен ли он в узурпации государственной власти? Было ясно, что я не участвовал в заговоре, это обвинение было отклонено с начала слушаний; и жюри могло бы без сомнений оправдать меня по первому вопросу. По второму я должен был бы, конечно, быть признан виновным. Но это означало избежать смерти. Отделяя заговор от узурпации власти, жюри могло бы сохранить мне жизнь, поскольку мое преступление было бы не уголовным, но лишь преступлением. Это, однако, не было целью Правительства; смерть была итогом, к-рого они требовали от жюри, и последующее было постыдным способом использовать приоритет большинства. Это было тайно наблюдаемое жюри: "После великого акта правосудия (осуждение маршала Нея), было важно для Короля сделать большой жест милосердия. Хорошая политика и интерес монарха сделали бы это. Дайте, таким образом, приговор против заключенного. Его жизнь должна быть сохранена, в то же время Правосудие будет удовлетворено, общество отомщено, и Королевская щедрость будет сиять во всем своем великолепии". Таким образом два вопроса были объединены в один и представлены на совесть и страх жюри. Я был доставлен обратно в тюрьму, где St. Roses, к-рый был в суде, пришел составить мне компанию. Мои надежды исчезли, но я пытался удержать этого прекрасного молодого человека. После очень грустного ужина я приготовился играть в шахматы, и, вопреки обыкновению, выиграл у него, хотя он был лучшим игроком. Чем больше проходило часов, тем больше его мужество слабело; и когда в 10 часов он должен был оставить меня, он зарыдал и едва смог решиться уйти. Я оставался один в течение целых двух часов; едва минула полночь, когда меня вызвали услышать оглашение приговора. Приговор был зачитан во время моего отсутствия; так что жандармы, встретившие меня вверху лестницы и сопровождавшие в Президентский вестибюль, наблюдали самую мрачную тишину. Я сел, и посмотрев на них внимательно, прочитал на их лицах свою судьбу. "Ну", сказал я бригадиру, "Я осужден? Как мог адъютант Бонапарта ожидать оправдания?" Не давая мне никакого ответа, он провел меня перед судьями. Глубокое молчание, отсутствие всякого движения преобладало в обширном и тускло освещенном зале. Скамейки были все еще заполнены дамами. Мои глаза, блуждая вокруг, напрасно искали взор сострадания и доброты. Один из присяжных закрыл свое лицо носовым платком: это был мсье Jurien. Наконец, Председатель распорядился, чтобы Секретарь зачитал приговор жюри. Он был таким, как я ожидал; но, опасаясь более всего, увидеть крест Ордена Почетного легиона сорванным со своей груди, я позаботился положить его рядом, так же как и большую ленту и другой знак отличия Орденов Железной короны и Голландии. Судьи удалились для проформы на несколько минут и по их возвращении Председатель громко повторил статью уголовного кодекса, по к-рой я был приговорен к смерти. К счастью, церемония срыва Ордена Почетного легиона была опущена. Это насильное действие было единственное, что могло бы разрушить спокойствие моего ума. Мелкие обстоятельства, изложенные в публичных бумагах, были правильными: я не буду, т.о., повторять их здесь. В половине первого я снова пошел вниз в свою камеру. В проходе, к-рый вел к ней, я встретил тюремщика, спросившего меня с большим безразличием. Я ответил: "Все кончено!" Человек отшатнулся, как будто получил сильный удар, и исчез. Я сдерживал свои чувства на публике, но ночь и одиночество вызвали в моей памяти роковые слова, "Боль смерти!" Волнение моего ума стало проявлять себя потоком страстного возмущения. Я ходил назад и вперед большими шагами; я аппелировал ко всей Франции против несправедливости своего приговора. Однако, постепенно спокойствие выросло, и вскоре, в глубоком сне, я забыл свое несчастье.

На следующий день я получил достоверные подробности того, что происходило за день до обсуждения в жюри. Старшина присяжных с необычайным упорством настаивал на обвинениях и мсье Jurien опровергал их с замечательной силой аргументов. Обсуждение длилось 6 часов с большой враждебностью и такими громкими речами, что они были слышны далеко от комнаты, где сидели присяжные. Наконец, старшина получил желаемое, невзирая на все усилия мсье Jurien: 8 голосов против 4-х были отданы за мою виновность.

Я желал умереть без обращения в Кассационный суд. Я пришел к выводу, что формальности, несомненно, слишком хорошо соблюдались для меня, чтобы надеяться на то, что приговор мог быть вынесен со стороны. Кроме того, почему я должен изнывать в агонии в течение 2-х недель, возможно, месяца? Почему бы не разрешить себе быть растерзанным на эшафоте среди сброда на улицах, и возможно, среди криков роялистов? Но потом, когда я думал о своей жене и ребенке, рассудок и хладнокровие восстанавливали свое влияние, и это был единственный приступ отчаяния, к-рый я испытывал.

Первое, что надо было сделать - сообщить ужасную новость мадам Лавалетт. Я написал старому другу, мадам de Vandeuil, и принцессе de Vaudemont. Они обе пошли к ней и одели траур, как только узнали о ее несчастьи. Но принцесса de Vaudemont, чей твердый характер был способен предусмотреть все, заставила мою жену написать письмо герцогу de Duras, Первому Камер-юнкеру, чтобы получить аудиенцию Короля. Было очень сомнительно, чтобы это разрешили. Жены Лабедуайера и Нея получили отказ. Тем не менее, вопреки всем ожиданиям, час спустя она получила разрешение пройти во дворец. "Король ожидает мадам де Лавалетт в своей гардеробной". Так ей было сказано. Она вошла в сопровождении моей дочери в экипаж принцессы и вышла в Тюильри у апартаментов Первого Камер-юнкера. Герцог de Duras взял ее под руку и провел среди придворных в гардеробную Короля. Там она упала к ногам Людовика XVIII, к-рый сказал ей: "Мадам, я немедленно принял вас, чтобы дать вам доказательство интереса, к-рый я чувствую к вам". Это были единственные произнесенные слова. Ее подняли и она вышла из покоев. Но слова Короля были услышаны; они крутились, пока Мадам де Лавалетт шла; и ее горе, ее красота, ее благородные и изящные манеры, несмотря на очевидное уныние, к-рое ее угнетало, впечатлило всех, кто знал ее. Они вспомнили, что она была дочерью эмигранта, и никто не сомневался, что мое прощение состоится, Король принял ее лично. Они тем не менее ошибались.

Глава XXXVII (стр.361,362)

На следующий день мадам Лавалетт пришла навестить меня впервые за последние 4 месяца. Ее бледность, изможденное и удрученное выражение лица заставило меня содрогнуться. Ее голос был едва слышен и в течение получаса я не мог распознать ни слова. Она, однако, немного оправилась, и познакомила меня с деталями приема, оказанного Королем. Она пришла одна, но граф Carvoisin пришел за ней и проводил ее домой. Благодарность не позволяет мне забыть этого достойного друга. Я знал мсье de Carvoisin 8 лет до этого у Surene, где мы были соседями по графствам. У него в то время была юная племянница, к-рая впоследствии вышла замуж за графа de Clermont Tonnerre. Хотя он еще не достиг старческого возраста, от уже имел несколько недугов. Из-за астмы, приобретенной еще в раннем детстве, он оставил армию перед вспыхнувшей Революцией, и жил сейчас подобно христианскому философу, вдали от мира, к-рый он не любил. Он был занят исключительно образованием своего молодого подопечного и благотворительным обществом, к-рое он учредил и к-рое процветало благодаря его благосклонности. Мы были далеки от разделения одинаковых мнений по нескольким политическим вопросам; но уступая немного с обеих сторон, самая большая гармония никогда не прекращала царить между нами. Я потерял его из виду после Реставрации; но он вернулся ко мне в моем несчастьи, и во время последнего и самого ужасного месяца моего заключения он приходил каждый день навестить меня, и имея помощников в массах, он распорядился говорить каждое утро о моем освобождении. Он был, однако, весьма умерен в своем мнении. Мое положение, казалось, требовало от него предложить мне успокоение религии. Его разговор имел соблазняющее очарование: он придавал своим словам набожность и открытость сердца, они трогали меня; но я был слишком искренним, чтобы не сознавать, что надежды на наше согласие не было. Я объяснил ему в самой простой форме, все, что было невозможно для меня принять, и он прекратил свои мольбы без проявления малейшего нетерпения или малейшей холодности.

Сейчас мадам де Лавалетт заполнит значительную часть этих мемуаров, и я считаю необходимым ввести некоторые подробности, касающиеся ее и нашего брака.

(далее следует рассказ об Эмилии Лавалетт, приведенный в начале этой истории - см. стр. 1)

С. 6

 

[А теперь - небольшой фрагмент из мемуаров женщины из ближайшего окружения Наполеона]

 

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГЕРЦОГИНИ АБРАНТЕСЪ

Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне, Революции, Директории, Консульстве, Империи и восстановлении Бурбонов

(в 16-ти томах)

"Жюно просил мать мою также пригласить [на свадьбу - Т.Л.] господина Лавалетта. Не знаю, какую должность занимал тогда, и даже не помню, был ли еще адъютантом Первого консула. Он уже имел ту нелепую наружность, к-рую знали мы всегда… Что-то вроде Бахуса, на коротких ножках, с брюшком, к-рое только росло, и с комическим лицом, потому что глаза у него были маленькими и нос с горошину - между двух толстых щек; таков был Лавалетт! На голове его можно было насчитать даже не клочки волос, но каждый волосок отдельно.

Однажды в Египте кто-то из штаба главнокомандующего явился к завтраку с черным крепом на рукаве.

- Кто умер у тебя? - спросил генерал.

Человек в трауре отвечал торжественным голосом:

- Генерал! Неукротимый пал в пустыне.

Надобно знать, что каждый из волосков господина Лавалетта имел свое название: один назывался Непобедимый, другие - Страшный, Храбрый и, наконец, Неукротимый, потому что эти бедные остатки растительности торчали всегда дыбом правда не от гребня (что было ему тут делать?), но от маленькой белой руки с розовыми выпуклыми ногтями, к-рая беспрестанно взбивала их. Эти несчастные волоски были известны всему главному штабу, и когда один из них переходил от жизни к смерти, его обыкновенно поминали чем-нибудь; когда Неукротимый пал, по нему надели траур.

Теперь надобно сказать, что помещалось внутри этого смешного человечка. Господин Лавалетт был человек умный. Он прелестно рассказывал множество анекдотов, к-рыми была набита его чрезвычайно вместительная память. Он много видел, много помнил и с развитым умом соединял редкий дар, к-рым природа награждает только своих любимцев: чрезвычайную ясность, блеск и остроту мыслей и рассказа. Лавалетт был человек, конечно, не с высокими дарованиями; по крайней мере не так, как я понимаю это (хотя, признаюсь, требую многого). Он, без сомнения, был человеком умным. Ужасное и постыдное преследование, к-рому он подвергся, заставило его спасаться от потока, чтобы не быть захваченным им на том возвышении, куда и не подумал бы он всходить, если б мирно и спокойно оставался в своем доме. Он имел много достоинств: добрый отец, добрый муж, верный друг. Это последнее качество увлекло его слишком далеко.

Женитьба его оказалась довольно странной. За несколько дней до отправления в Египет он женился на Эмилии Богарне, дочери маркиза Богарне, деверя госпожи Бонапарт. Родители ее развелись: отец женился на немецкой каноннице, а мать вышла замуж за негра. Бедная девушка осталась беспомощной сиротой, но она была восхитительно красива, тиха, добра и превосходно воспитана благодаря попечениям тетки. То, что в нее влюбился Лавалетт, было в порядке вещей; но что странно, она ответила на его любовь всем сердцем. Они поженились, и муж отправился в Египет, а в Европе оставил прелестнейшую из жен.

Несчастье заключалось в том, что бедное брошенное дитя не было защищено ни от чего. Семнадцати лет она оставалась еще без прививки от оспы, а та ужасная болезнь особенно любит хорошенькие личики. армия не доплыла еще до Мальты, когда госпожа Лавалетт, счастливая тем, что избежала смерти, стала обладательницей другого лица.

Эмилия была в отчаянии и сначала хотела умереть. Она видела себя страшною, но в действительности не так переменилась, чтобы приходить от того в отчаяние, и многие женщины удовольствовались бы остатками ее красоты. Она сохранила ослепительную белизну кожи, прелестные зубы, нежный взгляд, прекрасную талию, короче говоря, оставалась еще прекрасной особой, но уже не той, на к-рой женился Лавалетт. Она послала ему в Египет портрет свой, но, кажется, он достался англичанам. Впрочем, каково бы ни было впечатление Лавалетта, когда он нашел по возвращении не ту, к-рую оставил, я не думаю, чтобы, испытывая прежние нежные чувства, он дал заметить, что любовь его переменилась. Однако, кажется, Эмилия предполагала именно это. Тихий характер ее не позволял выказывать тайные мысли, но беспрерывные слезы, глубокая задумчивость, явно выражаемое отвращение к жизни часто докучали этому доброму, превосходному человеку…"

(Перевод издательства)

С. 7

[А теперь мы вернемся к нашей истории. Граф Лавалетт продолжает свои мемуары:]

Глава XXXVIII (cтр.369 - 376)

Итак, я снова возвращаюсь в свою темницу. В течение ночи, последовавшей за моим осуждением, я написал двум своим друзьям - генерал Кларку и мсье Pasquier. Я воображал, что последний не мог забыть важную услугу, к-рую он получил от меня, когда впал в немилость у Директории 18 Фриктюдора. "Я не сохранил вашего секрета (это были слова моего письма); я открыл все своим судьям. Посмотрите, что вы сможете сделать для меня. Попытайтесь, по крайней мере, избавить меня от ужасной агонии на эшафоте. Позвольте мне быть расстрелянным храбрыми солдатами. В этом случае, наконец, смерть будет почти благосклонной ко мне". Я не приведу здесь его ответ буквально. Я только укажу следующую фразу: "Вы не можете ничего сделать более того, чтобы рекомендовать вашей жене и ребенку обратиться к неисчерпаемой щедрости Короля". Приговор о моей смерти был менее болезненным для меня, чем внимательное прочтение этого письма.

В своем негодовании я собирался написать ему о всей жестокости, к-рую мне пришлось почувствовать. Я однако утешал себя приятной мыслью о том, что моя жена и ребенок никогда не будут иметь оснований молить о жалости того, кто лишил их отца и мужа. Я был все еще полон волнения от письма, в к-ром военный министр бросил меня, когда моя дверь загадочным образом открылась. Человек приблизился, пожал мою руку и. просунув в нее записку, немедленно исчез. Это был мсье Angles, префект полиции. Записка была от мсье Pasquier и содержала следующие слова: "Не падайте духом; еще не все потеряно. Его Величество окружен несколькими вашими друзьями, и все возможное, чтобы попытаться смягчить его, будет мужественно сделано. Надейтесь все же."

Среди пэров, к-рые могли бы интересоваться мной, я был далек от расчета на герцога de Ragusa. Мы долгое время были объединены общей сердечной дружбой; но его поведение по отношению к Императору в 1814 г. разделило нас и я разорвал наши отношения. Я, однако, получил письмо от Маршала, в к-ром он замечал: "Я ходил дважды в неделю в Тюильри; сейчас я буду ходить дважды в день. Я буду говорить, я буду хлопотать, несмотря на рост неприятностей. Кто имеет сердце, присоединится ко мне, и я надеюсь добиться моего самого большого желания в мире".

Эти заверения мужественной дружбы могли обманывать меня недолго. Я видел, что был осужден, аналогично тому, как это должно было произойти с маршалом Неем, чтобы послужить примером. Он был, по своей репутации, первым в военной иерархии; в то время как я был в глазах суда самой важной персоной гражданского ранга - последний адъютант Генерала Бонапарта, первый кузен принца Евгения и Королевы Голландии, к-рых они ненавидели, начальник Главпочтамта в течение 12 лет, и благодаря этим обстоятельствам хранитель многих больших секретов, к-рые было бы хорошо замять (по крайней мере, они так считали). Моя смерть была бесповоротной. Я, таким образом, искал покоя, чтобы посмотреть твердым глазом и познакомиться со всеми деталями смерти, к-рую вскоре должен был испытать. Тюремщик часто описывал мне последние моменты большинства несчастных людей, к-рых он оставлял на Гревской площади. Но я хотел знать все связанное с тем, что они называли toilet. Незадолго до 4-х часов виновного приводят в регистрационную комнату; едва он пересекает низкую дверь, открывающуюся в комнату, появляются палач и его люди; они заставляют его сесть на скамью, снимают его куртку, отрезают волосы и воротник его рубашки, после чего связывают ему руки за спиной. Они ведут его так к телеге, что стоит в ожидании у двери. Этот момент ужасен. Те, кто показывали все еще большое мужество и силу разума, впадают в полную подавленность и растерянность; но свежий воздух и толпа людей обычно восстанавливают их по пути. Иногда также увещевания духовника имеют свой эффект. Я слушал с большим вниманием, повторял мои вопросы, умножал мои наблюдения, и спрашивал каждый день, чтобы услышать страшное описание снова, иногда одним человеком и иногда другим. Были те, кто делал это с нежеланием; но самые старые среди тюремщиков, казалось, радовались этому.

Это означало, что я увеличивал свои страдания без причины. Я испытывал ужас и дрожь, к-рые волновали мое самую сокровенную суть. Я ходил в тревоге туда-сюда по свей комнате и мои бессонные ночи были ужасны. Однако, из-за моей настойчивости в повторении одной и той же идеи я получил в итоге то, чего так сильно хотел: спокойствие, к-рому тюремщики удивлялись. Впервые, слушая их, я сильно бледнел; сейчас я мог слушать их без эмоций или отвращения. У меня было немного времени перед тем, как спрятать в соломенном матраце столовый нож, принадлежащий мне; я оставил все идеи воспользоваться им. Я нашел своего рода славу в обращении к смерти - в ожидании ее, как я сделал бы это на поле битвы.

Министр юстиции, граф Barbe Marbise, пытался отложить решение кассационного суда настолько, насколько было возможно, в надежде, что время сможет изменить чувства обитателей дворца; для всех моих врагов, находившихся там. Принцессе de Vaudemont, через ее имя Montmorency, случилось быть в родственных отношениях с наиболее значительными лицами суда. Почти все из них были обязаны ей своим возвращением во Францию и спокойствием, к-рым они наслаждались при Императоре; хотя Император не жаловал ее и не доверял ей, она имела большое влияние на господ Талейрана и Фуше, и использовала его с мужеством и благородством. Король и его семья унаследовали от Императора нерасположение к ней. Они не могли простить ее собственные связи с двумя могущественными министрами. Однако, в ее доме имели место несколько встреч, к-рые в 1814 г. подготовили падение Империи: и хотя она участвовала в них только очень косвенно и робко, я перестал посещать ее после открытого объяснения своего поведения. Но в моем несчастьи я нашел ее воодушевленной со всем мужественной преданностью реального друга. Через нее мсье de Richelieu был постоянно одолеваем. Большое число людей, имена к-рых я едва знал, сделали делом чести получить мое прощение. Мадам de Vaudemont вспомнила  мое поведение в Саксонии по отношению к несчастным французам, к-рых я нашел там, и во Франции в течение 14 лет. Я облегчил возвращение многих из них; и так как я никогда не смотрел на них иначе, чем на несчастных соотечественников, я часто применял свое влияние, чтобы помогать им. Нек-рые из них сохранили это в своих воспоминаниях. Но партийный дух витал слишком высоко, и особенно в ране, нанесенной 20 марта, было еще слишком много боли для того, чтобы услышать голос великодушия. Если бы мое мужество покинуло меня в течение 30-ти дней между решением суда присяжных и решением кассационного суда, я должен был бы умереть или сойти с ума. Каждое утро я узнавал о принимаемых мерах и каждый вечер получал самые отчаянные новости: - упорство, с к-рым Королевская семья отклоняла все ходатайства; робость и уныние мьсе de Richelieu; и, наконец, невозможность смягчить Монарха. Время от времени несколько смелых друзей приходили навестить меня в моей тюрьме, вопреки правительству, к-рое могло наказать их.

Мсье Pasquier, хотя был государственным секретарем, и мсье de Freville, Мастер Запросов, оба говорили мне надеяться на лучшее; но я легко обнаружил, через их профессии, тайное уныние, над к-рым они не могли восторжествовать в моем присутствии. "Я бы никогда не посмел прийти", сказал мсье de Freville, "Если бы не рассчитывал на успех ваших друзей".

Но пока он говорил, слезы катились у него из глаз, и его дрожащая рука, пожимавшая мою, разрушали надежду, к-рую его слова должны были передать.

В это время шел процесс над Маршалом Неем. Как раз перед процессом число его охранников было значительно увеличено. Днем и ночью трое часовых размещались под его окном, к-рое было также и моим: один жандарм, один конный национальный гвардеец и один гренадер старой гвардии, или скорее переодетый охранник; к солдатам старой армии не было достаточного доверия. Я вскоре был удовлетворен в отношении этого переодевания одной из наших родственниц, Мадемуазель Dubourg, к-рая получила разрешение навестить меня. Она увидела одного из своих кузенов, стоящих часовым и в униформе старого гренадера гвардейской кавалерии. Каждый вечер Маршала в плаще переводили в Люксембург [Люксембургский дворец - Т.Л.] и приводили обратно в Консьержери следующим утром. 7 декабря Маршал не вернулся. Я поинтересовался у тюремщика, к-рый показал нек-рую растерянность; и, настаивая, я узнал, что Маршал был казнен. "Это было на Гревской площади, на эшафоте?" "Нет, он был расстрелян". "Какой он счастливый человек!" Я радостно воскликнул; и бедный тюремщик, к-рый не понял, что я имел в виду, подумал, что я двинулся рассудком.

Время, однако, шло; один из моих адвокатов посоветовал мне не ждать решения кассационного суда, но написать Королю и воззвать к его милосердию. Я имел непреодолимое отвращение сделать такой шаг. Кроме того, его коллега не разделял это мнение. "Это может быть очень опасно", сказал он, "или вообще не произведет никакого эффекта. Если Король захочет простить его, он будет ожидать решения суда. Если он решит не делать этого, он все равно будет ждать. Поэтому предпочтительнее не менять ничего в текущем положении дела".

Герцогиня Плаценции, дочь министра юстиции, зашла однажды за мадам Лавалетт, чтобы привести ее к отцу. Две леди припали к ногам почтенного старика. Его дочь обливалась слезами, она сжала его руки в своих и умоляла с той степенью страстности, с к-рой те, кто знает ее, мог понять, почему. Пока он слушал ее, слезы стекали в молчании по щекам министра, но она не могла добиться от него ни слова. Это было плохим знаком, Было очевидно, что у него очень мало надежды. Наконец, 20-го декабря, случай предстал перед судьями Верховного суда. Шесть движений, чтобы отложить приговор в сторону, были следствием мнимой ошибки в предписании; но, невзирая на красноречивое заступничество M. Darrieux, приговор был утвержден. Это был мсье Baudus, один из моих друзей, кто пришел ознакомить меня с роковой новостью; но он пытался нейтрализовать сделанное впечатление надеждой для меня извне, к-рая фактически казалась столь определенной, что я начал разделять ее. Через час после его ухода мсье de Carvoisin пришел в мою комнату. Ужасное впечатление от решения суда, произведенное на него, было видно в его лице: он все еще надеялся; но его аргументы были теми из умственных предположений, к-рые могли бы облегчить для меня разговор об отказе.

Три дня было сейчас все, что мне оставалось; и в этом коротком промежутке времени нужно было найти средства приблизиться к Королю. Герцог de Ragusa взял эту обязанность на себя. Генерал Foy зашел от его имени к мадам де Лавалетт, и провел ее окольными путями ко входу Галереи Дианы, где она нашла Маршала, к-рый предложил ей руку и прочитал ей петицию, к-рую она должна была представить Королю. Это было во время мессы. Весь двор был в часовне. Король должен был пройти через эту галерею, чтобы вернуться в свои апартаменты. К несчастью, один из служителей, бывших там, узнал мою жену; и поскольку это было против правил стоять кому-то в галерее без специального разрешения, он счел необходимым познакомить Маршала с этим обстоятельством, и попросил его увести оттуда мадам Лавалетт. "Эта леди останется", сказал Маршал твердым тоном. Служитель пошел доложить дворцовому офицеру о случившемся, к-рый повторил предупреждение в столь уверенном тоне, что Маршал должен был рассматривать его как приказ: однако, он ответил: "Эта леди, будучи здесь, должна остаться; я отвечу за все". В это время придворные начали движение. Король, к-рого фактически проинформировали, почувствовал, что было слишком поздно, чтобы отсылать несчастную женщину, к-рая могла, возможно, послужить причиной некоторого шума при своем сопротивлении. Он, таким образом, прошел вперед; и когда предстал перед малам де Лавалетт, она упала ему в ноги и протянула петицию. Монарх наклонился к ней, взял бумагу и, произнеся, "Мадам, я ничего не могу сделать кроме своего долга", прошел дальше. Моя жена держала в руке вторую петицию для герцогини Ангулемской. Герцог de Ragusa, видя ее колебание, настоял на том, чтобы пройти после принцессы и передать петицию ей. Она было уже двинулась, когда мсье d'Agoult, шевалье легиона, расставил вытянутые руки и остановил ее.

Примечание Лавалетта:

Герцог de Ragusa впал в длительную немилость и был подвергнут очень жестокому обращению за свою мужественную доброту в этом случае. Мне говорили, что принц, к-рого сейчас нет больше, забылся до такой степени в своих чувствах, что сказал: "Он заслуживает того, чтобы быть отправленным на каторжные работы".

Это наблюдение Короля очень отличалось от того, к-рое он сделал за месяц до этого, когда мадам де Лавалетт была принята в его гардеробной. Он сейчас говорил о своем долге, когда взывали к его милосердию. Слово было потрясением. Эмилия, казалось, вначале не почувствовала его полную силу; но моя судьба была решена им, и я быстро начал думать, что мне предпринять, чтобы уберечь мою жену и ребенка в стороне в течение этих двух дней. С учетом произошедшего это было нелегко. Ее мужество увеличилось пропорционально моей опасности, и она решила вновь обратиться к герцогине Ангулемской. Принцесса жила на первом этаже Тюильри, в апартаментах, к-рые ранее занимал Король Римский. Мадам де Лавалетт отказалась от черного платья, к-рое она надевала предыдущим днем во дворце, вышла из своего портшеза на соседней улице и предстала перед дверью принцессы в обычное приемное время. Ее бледные черты лица, опухшие глаза, медленный шаг вскоре сказали лакею, кем она была. Дверь была немедленно закрыта и дано распоряжение никого не впускать. Обнаружив, что вход в эту дверь был запрещен, она поторопилась найти его в большом вестибюле; но лакей побежал перед ней доложить о ее прибытии, и ей также было отказано там. Измученная усталостью, она присела на каменных ступенях, ведущих в садик во дворе и оставалась там целый час, все еще обманчиво надеясь, что ее примут. Она обращалась ко всем проходившим мимо, и особенно к тем, кто шел во дворец; но никто не смел показать ей последнее сострадание. Наконец, она решила уйти оттуда и вернуться в мою темницу, куда она пришла истощенной и с разбитым сердцем.

С. 8

Глава XXXIX (cтр.377 - 389)

Я чувствовал, однако, что мои часы были сочтены. Я имел не более 48 оставшихся часов, из тех 3-х дней, в течение к-рых осужденным разрешалось просить о помиловании. Хранитель Печати решил не предоставлять свою петицию перед вторым днем. Король уже заставил замолчать герцога de Richelieu на эту тему. Все мои друзья были в отчаянии. Тюремщики подолгу сами не приходили ко мне. Эберле, к-рый был особенно причастен к моему обслуживанию, больше не разговаривал со мной. Он бродил вокруг моей комнаты, видимо, не зная, что он делал. Это был воскресный вечер. "Они обычно казнят преступников в пятницу?" спросил я. "Иногда в субботу", ответил он, подавляя вздох. "Казнь обычно происходит в 4 часа?" "Иногда утром". Говоря эти слова, он вышел и забыл закрыть дверь. Тюремщица из женской тюрьмы шла просто мимо в то время: увидев меня одного, она бросилась в комнату, схватила крест Почетного Легиона, к-рый я носил, поцеловала его в порыве и выбежала в слезах. Этот исполненный энтузиазма поступок женщины, к-рую я видел лишь на расстоянии и с к-рой никогда не разговаривал, сказал мне, наконец, о моей судьбе. Моя жена пришла в 6 часов пообедать со мной. Она привела с собой родственницу, мадемуазель Dubourg. Когда мы остались одни, она сказала: "Очевидно, что нам не на что надеяться; мы должны, таким образом, мой дорогой, принять решение и вот что я предлагаю тебе. В 8 часов ты выйдешь отсюда одетый в мою одежду и в сопровождении моей кузины. Ты пройдешь в мой портшез, к-рый перевезет тебя на улицу des Saints-Peres, где ты найдешь мсье Baudus с кабриолетом, к-рый проводит тебя в убежище, приготовленное им для тебя, и где ты сможешь подождать в безопасности благоприятной возможности покинуть Францию".

Я слушал ее и смотрел на нее в тишине. Ее состояние было спокойным и ее голос твердым. Она казалась настолько убежденной в успехе, что прошло нек-рое время прежде, чем я отважился ей ответить. Я смотрел, однако, на все это как на сумасшедшее предприятие. Я был должен, наконец, сказать ей об этом; но она прервала меня первым же словом, произнеся: "Я не хочу слышать никаких возражений. Я умру, если ты умрешь. Не отвергай, таким образом, мой план. Я знаю, что он будет успешным. Я чувствую, что Бог поддерживает меня!" Напрасно я напоминал ей о многочисленных тюремщиках, к-рыми она была окружена каждый вечер, когда уходила от меня; о тюремщике, к-рый провожал ее в портшез; о невозможности для меня настолько замаскироваться, чтобы обмануть их; и наконец, мое непреодолимое нежелание оставлять ее в руках тюремных охранников. "Что они сделают", сказал я, "когда обнаружат, что я сбежал? Эти грубияны не забудутся в своей слепой ярости и, возможно, ударят тебя?" Я продолжал, но вскоре увидел по бледности ее лица и судорожным движениям нетерпение, к-рое начинало волновать ее, так что я должен был положить конец всем возражениям. Я промолчал несколько минут, после чего произнес следующее: "Хорошо, я сделаю, как ты просишь; но если ты хочешь успеха, разреши мне сделать одно заключительное наблюдение. Кабриолет слишком далеко. Я едва уйду, когда мой побег откроется, и я несомненно, буду остановлен в кресле в ближайший час, необходимый, чтобы пройти на улицу des Saints-Peres. Я не смогу убежать на ногах с твоей одеждой". Это возражение, казалось, поразило ее. "Измени", я добавил, "эту часть своего плана. Завтра еще полностью в нашем распоряжении: я обещаю сделать завтра все, что ты пожелаешь". "Хорошо, ты прав. Я размещу кабриолет поблизости. Дай мне слово, что ты подчинишься мне, поскольку это наша последняя возможность". Я пожал ее руку и ответил: "Я сделаю все, что ты пожелаешь, и так, как ты хочешь". Это обещание облегчило ее, и мы расстались.

Чем больше я размышлял над ее планом, тем более невыполнимым казался он мне. Она была выше меня на полдюйма; все тюремщики привыкли видеть ее; ее фигура была тонкой и гибкой. Действительно, мои проблемы сделали меня гораздо тоньше, но тем не менее разница между нами была поразительной. С другой стороны, я был так хорошо готов умереть! По правде, я снова начал в течение двух последних дней обсуждать с собой, не следует ли мне воспользоваться моими спрятанными средствами самоуничтожения. Туалет палача, медленный марш из Консьержери до Греве страшили меня; но мое сердце оставалось все еще твердым. И целиком внезапно я должен был отвернуть мои глаза от смерти, и направить мои мысли на детали побега, невозможного для выполнения, и к-рый для меня являлся экстравагантным. Пародия была в смешении с трагической частью моей истории; для к-рой я должен был взять женскую одежду, и они, возможно, были бы достаточно жестоки, чтобы выставить меня перед публикой под этим нелепым маскарадом. Но, с другой стороны, как я мог отказаться? Эмилия казалась настолько счастливой в своем плане, настолько уверенной в успехе! Не сдержать свое слово означало бы убить ее.

Следующим днем, пока я был еще растворен в этих мрачных мыслях, она пришла. Я узнал от нее, что оставив меня накануне вечером, она пошла на улицу du Bac, и вышла из своего кресла на небольшом расстоянии от гостиницы Министра иностранных дел; мсье Baudus посоветовал ей еще предпринять усилия с министром. Изобретательность требовала прийти к нему. Она спросила у портье, какие апартаменты принадлежали мсье Bresson, казначею департамента; и поскольку он жил в первом дворе, она остановилась на несколько минут на лестнице, и затем прошла во второй двор и оказалась у прихожей министра. Ей сказали, что его превосходительства не было. "Я буду ожидать", было ее ответом. Камердинер, к к-рому она обратилась вначале, узнал ее и пошел объясняться к портье, к-рому были даны распоряжения, с самого утра, не допускать ее; потому что ее присутствие перед дверью герцогини Ангулемской заставляло каждого тревожиться. Портье пришел не в самом хорошем настроении и среди множества упреков он сказал ей, "Вы заставляете меня бояться потерять мое место". "Я обманула вас, - вы не ошиблись. Я решила увидеть министра. Если его нет, я подожду его; если он дома, я проведу ночь в этой комнате. Только сила заставит меня уйти; вы можете пойти и передать это своему господину". Что мог сделать министр? Он принял ее: мадам Лавалетт объяснила ему в ясной и краткой форме все судебное разбирательство; выразила со всей силой, как было несправедливо мое осуждение, и закончила просьбой о заступничестве перед Королем. Герцог de Richelieu выслушал ее с опущенными глазами. Он, казалось, жалел ее, но в конце концов признался, что Король запретил ему говорить даже слово о деле. "Тогда, Sir, сохраните его сами". "Мадам", он ответил, "Это было бы криминальным преступлением". "Не могли бы вы хотя бы предоставить новую петицию от моего имени?" Герцог, сразу схватив идею, ответил: "Я согласен на это. Пришлите мне ее завтра к 8 часам и я даю вам мое слово, что она будет доставлена без промедления его Величеству".

Примечание Лавалетта: все эти подробности позже мне были рассказаны мсье Baudus, к-рому министр сообщил их.

"Я пошла", сказала Эмилия, "немедленно к твоему адвокату за этой петицией. Мсье de Richelieu получил ее этим утром и она должна быть в это же время в руках Короля. Мой план тем не менее будет выполнен сегодня ночью. Завтра это может быть, конечно, слишком поздно, если мы не получим ответ из дворца. Я приду и пообедаю с тобой: не падай духом, ты захочешь этого. Что касается меня, я чувствую, что имею мужество только на 24 часа и ни на миг больше", она добавила со вздохом, "потому что я истощена от усталости". Она была права в подсчете часов. Она едва ушла, когда пришел тюремщик и сказал: "Редактор Quotidienne приходил ко мне с просьбой узнать, правда ли, что вы спрашивали о 4-х исповедниках, чтобы он мог напечатать об этом в своей газете". - "4 - это слишком много; и что ты ему ответил?" - "Правда. Но что я не представил ни одного". (Я догадался, что это было скрытое предупреждение). "Хорошо, подожди немного; вскоре я дам тебе адрес священнослужителя. Это день полностью мой". Он не ответил, и ушел, качая головой; чуть позже после этого приехал мсье de Carvoisin. Он бросился в мои объятия и залился слезами; я заставил его сесть, и попытался успокоить его; мое собственное спокойствие его немного восстановило. "Викарий Сен-Сюльпис", сказал он, "только что был у меня дома; он не откажется предоставить вам свою духовную помощь, если вы попросите, потому что вы один из его прихожан, но я прошу вас пощадить его. Он помогал маршалу Нею в его последние минуты, и он признался мне, что эта сцена повлияла на него столь сильно, что он не чувствует в себе мужества пройти через это снова. Он тем не менее готов прийти, если вы настаиваете на этом". "Поблагодарите его, мой друг - у меня есть другой священнослужитель в поле зрения; я пошлю за ним этим вечером, но не ранее".

Прекрасный человек хотел войти в нек-рые подробности, но не имел силы сделать это. В этот момент моя дочь была представлена со старой монахиней, привратницей аббатства в Буа. Жозефина молча плакала; монахиня воскликнула: "Что я сделала, что Бог назначает меня в свидетели такого ужаса?" Ее вздохи, всхлипывания, бесконечные взывания вызывали у меня, наконец, раздражение. Я почувствовал, что должен буду потерять все мое мужество, если быстро не положу конец этой сцене. Я, таким образом, отвел мсье de Carvoisin в сторону и сказал ему: "Оставьте меня и тихо уходите; ваше горе подавляет меня: - прощайте! не забывайте меня". Я хотел бы, чтобы моя дочь осталась дольше; но взгляд разрывал мое сердце на куски: я посадил ее на колени - ее голова упала мне на грудь. Я попытался говорить с ней, но для меня было невозможно произнести никакие слова утешения. Наконец, я поместил ее на стул, и начал ходить туда-сюда по комнате, в напрасной жажде дыхания. Я был, таким образом, должен принять решение с ней также. "Иди назад в свой монастырь", я сказал; "я увижу тебя снова завтра, обещаю это: мое дело обстоит лучше, чем ты думаешь. Не говори об этом никому, но будь уверена, что я увижу тебя завтра". Она едва ушла, как вся моя сила покинула меня. Я разрыдался при уходе моего единственного ребенка, и мне понадобилось многое сделать, чтобы вновь обрести желаемое мужество. Наконец, мне это удалось.

В 5 часов Эмилия пришла в сопровождении Жозефины, к-рую я снова увидел с таким же удивлением, как и с удовольствием. "Я верю", сказала она, "что лучше взять нашего ребенка с нами. Я заставлю ее сделать с большим послушанием то, что я хочу". Она была одета в мериносовую накидку, богато отороченную мехом, к-рую обычно одевала поверх своего легкого платья, когда выходила из бальной залы. Она взяла из своей сумочки черную шелковую юбку. "Этого вполне достаточно", сказала она, "замаскировать тебя полностью". Затем она отослала мою дочь к окну, и добавила вполголоса, "Ровно в 7 часов ты должен быть готов; все хорошо подготовлено. Выходя, ты возьмешь Жозефину под руку. Идите осторожно и очень медленно; и когда ты будешь проходить через большую регистрационную комнату, наденешь перчатки и закроешь лицо моим носовым платком. У меня были нек-рые мысли надеть вуаль, но, к сожалению, я не имела привычки носить ее, когда приходила сюда; поэтому бесполезно думать об этом. Будьте осторожны, когда пойдете под дверными проемами, к-рые очень низкие, чтобы не сломать перья вашей шляпы, из-за чего все может быть потеряно. Я всегда обычно ищу тюремщика в регистрационной комнате, и охранник обычно провожает меня к моему креслу, к-рое постоянно стоит возле входной двери; но в этот раз оно должно будет быть во дворе, наверху большой лестницы. Там тебя вскоре встретит мсье Baudus, к-рый проводит тебя к кабриолету и познакомит с местом, где ты спрячешься. После этого доверься Богу, мой дорогой. Делай точно все, как я сказала. Оставайся спокойным. Дай мне твою руку, я хочу почувствовать твой пульс. Очень хорошо. Сейчас почувствуй мой. Заметна ли малейшая эмоция?" Я смог ощутить ее нервное возбуждение. "Но прежде всего", она добавила, "давай не будем уступать нашим чувствам, к-рые могли бы все разрушить". Я дал ей, однако, мое обручальное кольцо, с той оговоркой, что если меня остановят на пути к границе, то я не должен иметь ничего такого, с помощью чего меня бы могли узнать. Затем она позвала мою дочь и сказала ей, "Выслушай внимательно, детка, то, что я собираюсь сказать тебе, чтобы ты смогла это повторить. Я уйду этим вечером в 7 часов вместо 8. Ты должна идти за мной, потому что ты знаешь, что двери узкие; но когда мы войдем в длинную регистрационную комнату, займи место слева от меня. Тюремщик обычно предлагает мне руку с этой стороны, и я не приму ее. Когда мы выйдем из железных ворот, и приготовимся подняться вверх по внешней лестнице, пройди справа от меня, чтобы те наглые жандармы в караульной не могли посмотреть мне в лицо, как они всегда это делают. Ты хорошо меня поняла?" Ребенок повторил все инструкции с замечательной точностью. Она едва закончила, когда St. Roses пришел к нам. Он представился под тем предлогом, чтобы проводить мадам де Лавалетт домой; но его реальная цель состояла в том, чтобы увидеть меня еще раз, однако мы не доверяли ему. Его присутствие могло бы сильно ограничить нас. Я отвел его поэтому в сторону и сказал: "Оставьте нас сейчас, мой друг. Эмилия еще не осознала свое несчастье. Мы должны позволить ей продолжать его не замечать. Возвращайтесь в 8 часов; но не приходите, если портшеза не будет. В этом случае идите немедленно к ней домой, потому что она будет там".

Я обнял его и принудил выйти из двери. Но вскоре там появился другой посетитель; это был полковник Briqueville, чьи раны держали его дома свыше 2-х месяцев. Он не ожидал увидеть мою жену, и вскоре ощутил, что его присутствие могло быть навязчивым, хотя он не знал еще всей широты моей ужасной ситуации. Так велика была его эмоция, что я испугался, что она может стать заразительной. "Оставьте нас", прошептал я ему: "я вижу ее последний раз. Один момент слабости может убить ее". Наконец, мы остались одни. Я взглянул на Эмилию; я подумал обо всех препятствиях, к-рые мог найти на своем пути, и к-рые могли бы погубить нас. Фатальная идея пронзила мой ум: "Предположим", сказал я, "ты подойдешь к тюремщику и предложишь ему сто тысяч франков, если он закроет глаза, когда я пройду: он, возможно, согласится, и мы будем спасены". Она взглянула на меня на мгновение в тишине, и затем ответила, "Хорошо, я пойду". Она вышла, и вернулась назад через несколько минут. Я уже сожалел о шаге, к-рый заставил ее сделать. Я почувствовал, каким бесполезным, каким опрометчивым он был. Но когда она вернулась, она сказала мне спокойно: "Это бесполезно. Я вытянула из тюремщика несколько слов, и их было достаточно, чтобы убедиться в его честности, поэтому давай не будем больше думать об этом".

Обед был, наконец, подан. Как только мы собрались сесть за стол, наша старая няня, мадам Dutoit, к-рая сопровождала Жозефину, вошла очень больной. Мадам де Лавалетт оставила ее в регистрационной комнате, намереваясь отправить ее после меня, когда я должен буду уйти; но жар немецкой печки и ее эмоции сделали ее столь больной, и она так долго настаивала на том, чтобы увидеть меня еще раз, что тюремщик впустил ее без разрешения охранника. Будучи далекой от пользы нам, бедная женщина только усилила наше смущение. Она могла потерять присутствие духа при виде моего переодевания;, но что было делать? Первая задача состояла в том, чтобы заставить ее уменьшить свои волнения, и Эмилия сказала ей тихим, но твердым голосом, "Никакой ребячливости. Сядьте к столу, но не ешьте; придержите свой язык и поднесите этот нюхательный флакон к своему носу. Меньше чем через час вы будете на свежем воздухе".

Эта еда, к-рая ко всему должна была быть последней в моей жизни, была ужасной. Куски стояли в наших горлах; ни одно слово не было произнесено никем из нас, и в такой ситуации мы провели почти час. Шесть и три четверти, наконец, пробили. "Я только хочу дожить минуты, но я должна поговорить с Bonneville", сказала мадам де Лавалетт. Она дернула звонок, и камердинер вошел; она отвела его в сторону, прошептала несколько слов и громко добавила, "Позаботьтесь, чтобы носильщики были на своих местах, потому что я иду. - Теперь", она сказала мне, "пора одеваться".

Часть моей комнаты была отделена ширмой и образовывала своего рода гардеробную. Мы зашли за ширму, и, пока она одевала меня с очаровательным присутствием духа и поспешностью, она сказала мне, "Не забудь наклониться, когда пойдешь через двери; иди медленно через регистрационную комнату, словно человек, обессиленный усталостью". Менее чем через 3 минуты мой туалет был завершен. Мы вернулись обратно в комнату, и Эмилия сказала своей дочери, "Что ты думаешь о своем отце?" Улыбка удивления и недоверия избежала бедняжку: "Я серьезно, моя дорогая, что ты думаешь о нем?" Я повернулся и прошел несколько шагов: "Он смотрится очень хорошо", она ответила; и ее голова упала снова, угнетенная, на ее грудь. Мы все пододвинулись в тишине к двери. Я сказал Эмилии, "Тюремщик приходит каждый вечер после твоего ухода. Встань за ширмой и пошуми немного, как будто двигаешь какие-то предметы мебели. Он подумает, что это я, и снова выйдет. Так я получу несколько минут, к-рые абсолютно необходимы для меня, чтобы уйти". Она поняла меня, и я дернул звонок. "Прощай", сказала она, поднимая глаза к небу. Я пожал ее руку своей дрожащей рукой, и мы обменялись взглядом. Если бы мы обнялись, все бы рухнуло. Тюремщик услышал; Эмилия поспешила за ширму; дверь открылась; Я прошел первым, затем моя дочь, и последней мадам Dutoit. Пройдя через проход, я подошел к дверям регистрационной комнаты. Я был должен, одновременно поднять ногу и наклониться, чтобы перья моей шляпы не зацепились за верх двери. У меня получилось; но, поднимаясь снова, я оказался в большом помещении, в присутствии 5-ти тюремщиков, сидящих, стоящих и проходящих на моем пути. Я приложил носовой платок к своему лицу, и поджидал дочь, чтобы разместить ее слева он меня. Ребенок, однако, взял мою правую руку; и тюремщик, спускаясь вниз по лестнице в свою комнату, к-рая была по левую руку, подошел ко мне без помех, и, положив свою руку на мою, сказал мне, " Вы уходите рано, Мадам". Он выглядел очень удивленным и, без сомнения, думал, что моя жена дольше останется со своим мужем. Как уже говорилось, моя дочь и я громко рыдали: фактически мы едва смели вздохнуть. Наконец, я достиг конца комнаты. Тюремщик сидит там днем и ночью, в большом кресле и в пространстве столь узком, что он может держать свои руки на ключах от двух дверей, одной из железных прутьев и другой, ко внешнему выходу и к-рая называется первой калиткой. Человек посмотрел на меня, не открывая двери. Я просунул свою правую руку между прутьями показать ему, что я желаю выйти. Там моя дочь не ошиблась снова, но взяла мою правую руку. У нас было несколько шагов, чтобы подняться для входа во двор; но внизу лестницы было караульное помещение жандармов. Около 20-ти солдат, во главе с офицером, встали в нескольких шагах от меня, чтобы увидеть, как пройдет мадам де Лавалетт. Наконец, я медленно достиг последнего шага, и вошел в портшез, к-рый стоял на расстоянии одного-двух ярдов. Но ни носильщика, ни слуги там не было. Моя дочь и старая женщина остались стоять рядом с вагончиком, с часовым в 6-ти шагах от них, неподвижным, глаза к-рого фиксировались на мне. Сильная степень волнения начала смешиваться с моим удивлением. Мой взгляд был направлен на мушкет часового, подобно тому, как змея смотрит на добычу. Мне почти казалось, что я держал мушкет своей хваткой. При первом движении, при первом шуме я был готов схватить его. Я чувствовал, что обладал как бы десятикратной силой и что мог бы убить любого, кто бы попытался наложить руку на меня. Эта ужасная ситуация длилась около 2-х минут; но они показались мне длинными, как целая ночь. Наконец, я услышал голос Bonneville, говорящего мне, "Один из носильщиков был не пунктуален, но я нашел другого". В то же самое мгновение я почувствовал себя поднятым. Портшез прошел через двор, и выйдя из него, повернул направо. Мы проследовали к набережной Орфевр, с видом на улицу de Harlay. Там портшез остановился; и мой друг Baudus, предлагая мне свою руку, сказал громко, "Вы знаете, мадам, вы можете нанести визит, чтобы заплатить Президенту". Я вышел, и он указал на кабриолет, стоявший на нек-ром расстоянии на этой темной улице. Я вскочил в него, и кучер сказал мне, "Дайте мне мой кнут". Я разыскивал его напрасно; - он уронил его. "Неважно", сказал мой спутник. Движение вожжей заставило лошадь начать быстрой рысью. Проезжая мимо, я увидел Жозефину на набережной, ее руки соединились и горячо подносились в молитвах Богу. Мы пересекли мост St. Michel, улицу de la Harpe, и вскоре достигли улицы de Vaugirard, за театром Одеон. Это было еще не все, но я вздохнул с облегчением. Посмотрев на кучера, как же велико было мое изумление, когда я узнал в нем графа Chassenon, к-рого я был далек от ожидания найти там. "Как!" сказал я, "это вы?" - "Да; и у вас есть сзади 4 двуствольных пистолета, хорошо заряженных; я надеюсь, что вы умеете пользоваться ими". "Но, действительно, я не подведу вас". "В таком случае я подам пример, и горе тому, кто попытается остановить ваш побег!"

Мы въехали на бульвар на углу улицы Plumet: там мы остановились. Я разместил белый носовой платок в передней части кабриолета. Это был сигнал, согласованный с мсье Baudus. По дороге я скинул всю женскую одежду, в к-рую был замаскирован, и одел шинель со шляпой, отороченной серебряным галуном. Мсье Baudus вскоре присоединился к нам. Я попрощался с мсье de Chassenon и скромно последовал за своим новым руководителем. Было 8 часов вечера; лил дождь; ночь была чрезвычайно темной, и абсолютное безлюдье в той части пригорода Сен Жермен. Я шел с трудом. Мсье Baudus пошел быстрее, и не без проблем я держался рядом с ним. Я вскоре оставил один свой ботинок в грязи, но был, тем не менее, должен идти. Мы видели жандармов, галопирующих вдоль, к-рые, без сомнения, искали меня и даже не могли вообразить, что я был так близко к ним. В конце концов, по истечении часа ходьбы, уставший до смерти, с одним надетым ботинком и без другого, мы прибыли на улицу de Grenelle, поблизости от улицы de Bac, где мсье Baudus остановился на мгновение. "Я собираюсь", сказал он, "войти в отель для высшего общества. Пока я буду говорить с портье, пройдите во двор. Вы найдете лестницу слева от вас. Поднимитесь на самый высокий этаж. Пройдите через темный проход, к-рый вы встретите справа и внизу к-рого находится груда древесины. Остановитесь там". Мы затем прошли несколько шагов вверх по улице du Bac, и я был охвачен чем-то вроде дурноты, когда увидел его стучащимся в дверь министра иностранных дел, герцога de Richelieu. Mсье Baudus вошел первым; и, пока он говорил с портье, к-рый высунул свою голову из своего помещения, я быстро прошел мимо. "Где тот идущий мужчина?" вскрикнул он. "Это мой слуга". Я быстро поднялся на 3-й этаж и достиг описанного мне места. Я едва там оказался, когда услышал шорох шелкового платья. Я почувствовал, как меня мягко взяла рука и втянула в помещение, дверь к-рого была немедленно закрыта за мной. Я шагнул по направлению к горевшему огню, к-рый отбрасывал вокруг комнаты очень тусклое мерцание. Положив руки на печку, чтобы согреться, я нашел подсвечник и пачку спичек. Я предположил, что могу зажечь свечу. Я сделал это; и проверил мое новое жилище. Это была комната среднего размера, на чердачном этаже. Мебель состояла из очень чистой кровати, комода с ящиками, двух стульев и маленькой немецкой печки, фаянса. В ящиках комода я нашел бумагу, на к-рой были написаны следующие слова: "Не шумите. Никогда не открывайте ваше окно, лишь ночью, оденьте тапочки с каймой, и терпеливо ждите". Рядом с бумагой была бутылка отличного бордо, несколько томов Мольера и Рабле, и корзина, содержащая губки, душистое мыло, миндальную пасту, и все маленькие принадлежности мужского гардероба. Деликатное внимание и аккуратный почерк записки заставили меня предположить, что мои хозяева объединили с самыми щедрыми чувствами элегантные и изысканные манеры. Но почему я был в отеле Иностранных дел? Я никогда не видел герцога de Richelieu. Мсье Baudus был действительно приписан к этому отделению, но очень косвенным образом. Я не мог вызывать никаких интересов Короля. Кроме того, в этом случае было бы более естественным простить меня. Если я был там с молчаливого согласия министра, то по какой причине он мог бы преступить свой священный долг, нарушить обязательную лояльность к своему суверену, ассоциировать себя с партией Бонапарта и защитить преступника, осужденного за заговор?

 

Примечание Т.Л.:

1. В Интернете по запросу "портшез" можно найти иллюстрации с изображением этой замечательной конструкции. Одна из самых замечательных картин принадлежит кисти художника Клода Жилло  (1707 г.)

2. В связи с подключением французского языка в последующих главах  к английскому добавляется французский первоисточник: "MÉMOIRES ET SOUVENIRS DU COMTE LAVALLETTE" PARIS, H. FOURNIER JEUNE, LIBRAIRE, 1831.

3. Дальнейшее оформление текста (нумерация глав) сохраняется аналогично англ. варианту книги.

Февраль - май 2016 г.

С. 9

Глава XL (cтр.390 - 397)

Я долго оставался в этих размышлениях, когда дверь медленно открылась и я нашел себя в объятиях мсье Baudus. После первого обмена переполнявшими нас радостными эмоциями, я поспешил адресовать ему вопрос, к-рым мучился, но он прервал меня, говоря: - "Я понимаю вас; но ограничьте свое любопытство: правда такова, что позавчера мадам де Лавалетт послала за мной, и когда слуга вышел и закрыл дверь, она сказала: 'Я решила спасти своего мужа, так как он не может получить помилование; но я не знаю, где его спрятать. Мои родственники и друзья не способны помочь мне. Я обращаюсь к вам конфиденциально. Обеспечьте только ему тайное место, и завтра он будет свободен.' Это обращение было внезапным и смутило меня. Вы знаете, я очень мало связан с обществом. Спрятать вас в моем жилище было бы невозможно: я живу в меблированном отеле, где, кроме меня, еще 30 человек. Я упомянул об этом мадам де Лавалетт. 'Подумайте об этом немедленно,' сказала она; 'вы должны найти для меня то, что я хочу.' И наконец, после долгого колебания, я попросил 2 часа времени; учитывая, что я был связан с семьей, к-рая сама испытала несчастья, и к-рая продемонстрировала замечательные чувства смелости и преданности. 'Идите быстро, и объясните им мою ситуацию. Я буду обязана им жизнью, если они спрячут моего мужа.' Я спросил о нек-рых деталях. 'Нет, нет,' сказала она; 'вы узнаете все, когда вернетесь назад; но вначале поспешите к вашим друзьям.' Я оставил ее, и пришел сюда. - Стоп; терпение! вы у мсье Bresson'а, казначея Департамента Иностранных дел.

Примечание Лавалетта:

Я видел мсье Bresson'а только дважды; но я знал его историю. Будучи депутатом Национального Конвента, он очень сильно выступал против процесса и приговора Людовику XVI. Он голосовал против смерти, вскоре был объявлен вне закона и был вынужден бежать. Его жена и он нашли убежище в Вогезских горах, в доме одной честной семьи, к-рая, невзирая на угрозу неминуемой смерти в случае обнаружения несчастной пары, спрятала их тем не менее, скрывая 2 года с восхитительной преданностью.

Разрешите мне продолжить. Мадам Bresson, после опалы своего мужа, дала обет в знак благодарности тем, кто скрывал его, спасти человека, осужденного за политическое преступление, если когда-нибудь Провидение будет достаточно способствовать тому, чтобы кто-то обнаружился на ее пути. Я, таким образом, отправился к ней и сказал, что пришло время исполнить ее обет, и представил ей вашу историю и решение мадам де Лавалетт. 'Пусть он приходит!' сказала она с энтузиазмом: 'моего мужа еще нет дома; но мне нужно консультироваться с ним, чтобы сделать хороший поступок. Он разделяет мои чувства. Я сейчас же подготовлю комнату, где несчастный мужчина будет в безопасности. Идите и сообщите мадам де Лавалетт.' Я вернулся к ней, и затем она объяснила мне свой план. Я молча ее выслушал: этот момент не подходил для возражений. Она говорила с большим доверием - и казалась столь уверенной в успехе, что я вошел с пылом во все подробности предприятия; - но я хотел частный кабриолет. С разрешения мадам де Лавалетт, я пошел к мсье де Chassenon, к-рого я знал как человека преданного и решительного. Так вы оказались здесь, с успехом, для к-рого требовалось нечто вроде чуда; я должен признаться, что сам не понимаю, как это произошло. Сейчас вы должны понимать, насколько важно для ваших искренних друзей, чтобы никто никогда не мог узнать, что они предоставили вам это убежище: вся семья может быть уничтожена. Мсье Bresson не может не учитывать свою ситуацию: он имеет дочь и племянников на выданье. Будучи публичным функционером и проживая под королевской крышей, пользуясь доверием своего министра, он отлично знает о всех нарушениях своего поведения. Но, с другой стороны, он убежден в вашей невиновности; - и чем являются все остальные соображения, когда они соизмеряются с человеческой жизнью? Мы займемся сейчас тем, чтобы переправить вас отсюда за границу, что не будет легким делом; но самая важная цель достигнута. и Провидение не оставит работу незаконченной."

Мсье Baudus затем ушел, и я оставался один почти 2 часа, едва осмеливаясь делать какое-то движение или даже дышать, погруженный в печальные размышления о положении моей бедной Эмилии, к-рая оставалась заложницей в моей темнице. Около 11 часов вечера дверь отворилась еще раз и я увидел женщину, вошедшую в мое жилище. Она была одета по высшей моде и ее лицо было скрыто под вуалью; ее сопровождала девочка, на вид лет 14-ти. Женщина бросилась в мои объятия, в то время как девочка скромно и в слезах осталась стоять рядом матерью. В разгаре глубоких эмоций, к-рые волновали нас всех, я не мог помочь, говоря - "Во имя небес! Мадам, поднимите эту вуаль, чтобы я мог увидеть черты лица ангельского человека, к-рому я обязан своей жизнью!" "Мы не знакомы," ответила она, поднимая вуаль; "но я счастлива принимать участие в героическом деле мадам де Лавалетт." Фактически, я никогда не видел мадам Bresson. В то время ей было 40 лет, но ее прекрасный цвет лица и элегантная фигура придавали ей вид минимум на 10 лет моложе. Она поставила на печку своего рода супницу. "Это ваш ужин," сказала она; "2 блюда в одной посуде: вы должны будете извинить за пищу, потому что мы должны ограничить себя, чтобы накормить вас. Я не доверяю наш секрет никому из слуг; все они спят в этом коридоре, и следующая комната занята моим племянником Станиславом. Поэтому не шумите утром, но убирайте кровать и подметайте вашу комнату самостоятельно. Комната, в к-рой вы находитесь, никогда не была жилой, малейший звук может погубить нас всех."

Она оставила меня после часового разговора. Мсье Bresson пришел позже: я наплакался с женщинами, - его визит сделал меня более веселым. Я был знаком с ним не лучше, чем с его женой. Я видел его однажды, 15 лет назад, в то время, как был в Саксонии; - и потом еще один раз, я думаю, по возвращении; и наше знакомство закончилось с моей стороны, поскольку я не преследовал дипломатической карьеры, мы не встречались больше. У мсье Bresson'а были очень приятные черты лица, элегантный и развитый ум, и энергичный характер, к-рому он не раз давал самые убедительные доказательства. Это не было его привязанностью к Императору, к-рая убедила его поставить себя в такую опасную ситуацию, чтобы спасти меня, и я не верю, что он когда-либо очень сильно любил Наполеона или его правление: это было глубокое чувство гуманизма и смелый протест против тех политических обвинений, жертвой к-рых он был сам. "Я только что пришел," сказал он, "из гостиной кое-кого из наших высших чинов. Вы не можете вообразить тревогу и ужас, к-рые заполняют ум каждого. В Тюильри никто сегодня не будет спать. Они убеждены, что ваш побег - результат большого заговора, к-рый собирается вспыхнуть над ними; они уже видят вас во главе старой армии, марширующей против Тюильри, и весь Париж, рвущийся к оружию. Я не удивлюсь, если они остановят уход иностранных войск, к-рые уже готовятся к отбытию. Они говорят о закрытии застав. Подумайте только об ужасных последствиях такой меры! Женщины-молочницы не смогут войти завтра в город! - в нем не будет молока старухам на завтрак! и я слушаю все эти причитания, - я, держащий вас взаперти!

Затем от тщательно осмотрел всю мою скромную мебель и все, что они принесли мне. Комод был заполнен бельем и одеждой. "Открывайте только половину ставней," он добавил, "и не пропускайте света больше, чем требуется для чтения; если вы простудитесь, заткните вашу голову, когда будете кашлять в чулане." Я попросил немного пива, чтобы утолить жажду, к-рая мучила меня в течение последнего месяца. "Вы не можете иметь ничего. Мы никогда не пьем пиво, и кое-какое наблюдение может быть сделано по деталям. Я не забыл историю мсье де Montmorin, к-рый был обнаружен и умер на эшафоте, потому что ел курицу, кости к-рой были брошены в углу двери. А сосед, к-рый знал, что женщина, скрывавшая его, была слишком бедна, чтобы купить цыпленка, догадался, что в ее доме был кто-то вне закона и донес на нее. Вы можете иметь столько сахара и освежающих сиропов, сколько пожелаете, но никакого пива."

Я провел первую ночь моей свободы, прохаживаясь туда-сюда и вдыхая свежий воздух через полуоткрытое окно. Я не мог видеть улицу du Bac, но я все отчетливо слышал, и частый проезд всадников иногда пугал меня. Наконец, утром усталость взяла верх над моей тревогой, и я почувствовал сонливость. Два часа спустя я был разбужен шумом возле меня, и к своему большому удивлению увидел в моей комнате маленького мужчину, к-рый приводил мебель в порядок , подметая и протирая с большой осторожностью. "Кто вы?" спросил я. "Камердинер мсье". "Но с вашим хозяином было согласовано, что никто не войдет в мою комнату". "Они изменили свою точку зрения, и если вам будет угодно, вы можете пройти в мою комнату, пока я приведу в порядок вашу."

Я поднялся, и он проводил меня в другую комнату, напротив. Когда он ушел, я начал исследовать место, в к-ром находился. Она была слишком хорошо обставлена для комнаты прислуги. Дымоход был украшен часами и фарфоровыми вазами с цветами; кровать была элегантной.

Я открыл шкаф у изголовья кровати, в нем была женская одежда. "Что все это означает? Возможно, что мужчина женат, и его жена посвящена в секрет? Как! В этом доме уже ребенку и двум слугам доверена моя судьба! Разве это очень разумно?" Эти размышления так обеспокоили меня, что мое сердце едва стало биться. Я попытался подняться, но упал на пол в глубоком обмороке. Слуга вернулся примерно через полчаса и нашел меня без чувств, он подтащил меня к кровати, и с большим трудом привел меня в чувство. "Возьмите себя в руки," сказал он, "держитесь, потому что ни мой хозяин, ни хозяйка не смогут вернуться до вечера. Я приду, если смогу. Но ради всего святого! не заболейте, иначе как мы сможем вызвать врача?"

Я был, однако, очень восприимчив к правде этого доброго человека, говорившего со мной, и подумал, "Если бы я умер, что бы сделали с моим телом?" Вскоре я был отвлечен от этих грустных мыслей голосом продавца газет, что-то кричавшего на улице. Я не мог хорошо различить, что он говорил, но мне казалось, что я слышу собственное имя. Я подбежал к окну, но мужчина был уже очень далеко, для того чтобы разобрать слова, к-рые он выкрикивал. Я был вынужден ждать, пока будет проходить кто-то другой, и 4 ужасных часа прошло до прихода второго. На этот раз это была женщина, чей пронзительный, острый голос отчетливо донес до моих ушей слова "Лавалетт - арендаторы - собственники". Это было без сомнений, распоряжение, объявляющее суровое наказание для тех, кто дал бы мне убежище (это беспокоило меня), но в то же самое время предлагал награду тем, кто может донести на меня. И кто знает, нет ли среди слуг дома кого-то, чья любовь к наживе могла бы побудить совершить такой поступок? Я был очень несправедлив: André Joineau и его жена, к-рую звали Montet, были старыми слугами, чья верность и преданность были доказательством против всех соблазнений. Женщина к тому же была милой, протестанткой, что замечательно для хорошего образования, к-рое она получила, и ее возвышенных чувств. Наконец, около 6 часов вечера, пока еще не было света, вошла женщина и села в ногах на моей кровати: она спросила вполголоса как я себя чувствую. Я постарался успокоить ее, и повторил слова благодарности за ее доброту. "Я не мадам Bresson," сказала она; я ее горничная; моя хозяйка приходит домой обычно в час или два: но она уже слышала, что вы не очень хорошо себя чувствуете, и хотела иметь новые сведения о вашем здоровье". "вот еще одна свидетельница!" сказал я себе со вздохом. "Я молюсь Богу, чтобы так много доверенных лиц не испортили дело; но у меня много опасений". Наконец, пришла мадам Bresson. Я рассказал ей об услышанных на улице криках. "Это ничего," ответила она; "простое восстановление старого полицейского порядка 1793 года, к-рое заставляет всех смеяться, к радости, невероятной для Парижа. Мадам де Лавалетт превозносится до небес. Ничто не может быть более развлекающим, чем наблюдения над женщинами среди низших классов, особенно на рынках. В театрах тончайшие аллюзии схватываются с энтузиазмом; и если правительство попытается задушить эти восторги, за к-рыми скрывается ненависть, их агентов без сомнений убьют. Так что можете оставаться спокойным в этом отношении. Что касается доверенных лиц, к-рыми мы окружены, мсье Bresson и я решили, что будет намного безопаснее сказать о всем деле двум слугам, к-рые живут напротив вас. Несмотря на самые большие предосторожности, они могли бы услышать вас, встревожиться необычным шумом и упомянуть об этом другим слугам. Поэтому было лучше закрыть их рты, доверив им нашу тайну. Они женаты и живут с нами на протяжении последних 20-ти лет; это очень достойная пара, и они могли бы отдать свои жизни за нас. Более того, мы решили, что Станиславу тоже следует сказать, потому что он ваш сосед. Я приведу его сегодня вечером." Так она и поступила. Это был молодой человек двадцати лет, очень хорошо образованный, с приятными манерами. Мы вскоре стали друзьями. Он оставался со мной с 11 вечера и до 2 часов ночи. Я учил его играть в шахматы; и он приносил мне газеты и городские новости.

С. 10

Глава XLI (стр. 398-...)

Сейчас необходимо вернуться в Консьержери. Я едва преодолел внешнюю дверь, когда тюремщик вошел в мою комнату, и, как я и предвидел, вышел, когда услышал шум за ширмой. Но он вернулся через пять минут; и, никого не увидев, хотя такой же шум повторился, захотел открыть одну сторону ширмы. При виде мадам Лавалетт он громко вскрикнул и ринулся к двери. Она вцепилась в его одежду и сказала, "Подождите минуту; разрешите моему мужу уйти!" "Вы погубите меня, мадам," сказал он в ярости; и, высвободившись с таким большим трудом, что оставил кусок одежды в руках несчастной, выскочил, громко зазывая, "Заключенный сбежал!" С этими словами он побежал, вырывая волосы, к Префекту полиции. Тотчас же все тюремщики и жандармы были посланы во всех направлениях. Двое из них добрались до портшеза, к-рый неспешно двигался по набережной. Они открыли его, но не найдя никого, кроме моей дочери, оставили ее. Скоро, однако, преследование началось в обычном порядке; и в течение всей ночи дома моих друзей и знакомых и даже тех лиц, с к-рыми мое старое положение в обществе могло дать хотя бы малейшую связь, тщательно проверялись. На следующий день границы были закрыты, и удовольствие всей столицы, ставшей свидетельницей отчаяния полиции, было невыразимым. Мадам Лавалетт через полчаса полегчало, она стала лучше справляться со своим волнением; и она могла бы получить удовольствие от счастья, если бы грубые тюремщики, оставившие ее дверь открытой, не выкрикивали бы в ее адрес самые ужасные проклятия, и не заверили бы ее в том, что было бы невозможным не поймать меня снова в самое ближайшее время.

Прибытие прокурора-генерала Bellart положило конец их оскорбительному языку. Он расположился серьезно говорить с ней и адресовал ей упреки, к-рые были только смешными. По его распоряжению с ней обращались столь серьезно, что это стало главной причиной того расстроенного состояния здоровья, в к-ром она затем находилась и над к-рым работала 12 лет, прежде чем, наконец, оправилась. Ее разместили в камере маршала Нея, где не было домохода, но была немецкая печь, удушающий жар к-рой заставлял ее страдать большую часть ночи и дня. Окно открывалось в женский двор. Слушать громкие крики этих несчастных, их вульгарный и непристойный язык было страданием для столь деликатной женщины. Никто не мог подойти к ней; даже ее служанка была исключена, и она находилась под присмотром одной из тюремщиц. Ни одно из ее писем не могло пересечь порог тюрьмы, никто из друзей не мог связаться с ней. Ее обуревали тысячи разных кошмаров, особенно ночью, когда караульные освобождались. Ей всегда казалось, что ее мужа привели обратно. В течение более чем 25-ти дней и ночей она не нашла ни минуты для спокойного сна. Я был далек от мысли, что она может быть столь несчастна. Чтобы успокоить меня, мне сказали, что ее разместили в апартаментах жены префекта полиции, обращаются с большим вниманием и уважением, и что скоро она получит разрешение вернуться домой.

Моя дочь вернулась в монастырь в радостном экстазе и волновалась так сильно, что не могла объяснить, каким образом умудрилась спасти своего отца. Но когда на следующий день все дело объяснилось, начальница, к-рой только что с успехом удалось получить протекцию герцогини Ангулемской для своего дома, была охвачена тревогой: моей дочери было приказано прикусить язык; монахинь и кое-кого из наперсниц удалили от нее, как будто у нее была чума. Можно ли в это поверить? Родители нескольких этих наперсниц заявили начальнице, что они заберут своих детей домой, если Жозефина Лавалетт останется в монастыре. Таким образом, добродетельный, искренний поступок, к-рый должен был бы послужить примером для подражания молодым людям, через страх, личные интересы и, возможно, также более низкие страсти, рассматривался как своего рода преступление и причина проскрипции. Через 6 недель, когда мадам де Лавалетт была освобождена, она поторопилась забрать свою дочь из монастыря.

Продолжение следует

Перевод мой - Т.Л.

Март - апрель 2017 г.

                     Другие статьи этого же цикла

Все дело в шляпе

Дуэт длиною в четверть века

Почему Наполеон?

Мифический Наполеон

Слайд-шоу "НАПОЛЕОН И СТАРАЯ ГВАРДИЯ"